Евгений Ельчин - Сталинский нос
Это же мое вчерашнее письмо. Папа обещал передать его Сталину.
— Нашел у твоего отца в портфеле, — говорит лейтенант, двигается поближе и хлопает меня по коленке. — Все еще хочешь быть пионером, Зайчик, не передумал?
— Я от папы отрекаться не буду.
— А тебе и не надо. Мы готовы сделать исключение, — говорит лейтенант тихо, как бы по секрету. — Мы тебе предлагаем редкую возможность доказать свою преданность советским Органам. Слушай, наблюдай, прямо тут, в родной школе, а потом сообщай нам, если кого заподозришь.
— Как это?
— Да очень просто. Твоя преданность коммунизму подскажет, что делать. Будешь, как отец, славным героем. Помнишь, как называл твоего отца товарищ Сталин? Железной метлой, выметающей гниль из наших рядов. Докажи нам, Зайчик, свою преданность, и может быть, сам встретишься с товарищем Сталиным. Вполне возможно. Ему такие, как ты, нужны.
— Мой папа никогда не был доносчиком. Лейтенант смеется, головой качает и руку мне на плечо кладет. Запах от него идет сильный: пот, папиросы и еще что-то. Порох, наверно.
— Между нами, Зайчик, я твоего отца раньше сильно уважал. Два года назад он сообщил в Органы о вредительских действиях некой иностранки. И даже на то, что она была ему законной супругой, не посмотрел. Это я о твоей матери говорю. Поступил он тогда как убежденный коммунист, готовый к личному самопожертвованию ради блага народа.
Врет он!
— Моя мама в больнице умерла.
Лейтенант на меня странно глянул и продолжает:
— Но на этот раз твоему отцу не хватило бдительности, он оказался легкой добычей шпионских контактов твоей матери.
— Моя мама не шпионка!
Хочу вскочить, но его тяжелая рука не дает мне подняться.
— Он во всем признался, Саша.
— На Лубянке все признаются, — повторяю я то, что мне сказал нос Сталина. — Вы знаете, как заставить их говорить.
— Я понимаю, малый, все это непросто переварить. Но времени думать у тебя нет. Даю тебе последний шанс. Выбирай. Понесешь сегодня знамя на пионерской линейке — все поймут, что Саша Зайчик опять наш человек, будущий коммунист. А откажешься — будем с тобой на Лубянке разбираться. Тебе же туда не хочется, правда, Саша?
Лейтенант протягивает мне руку: жми, мол, соглашайся. По глазам видно, не шутит лейтенант. Делать нечего, жму.
29
В коридоре бьют барабаны, трубят горны, и поют «Эх, хорошо в Стране Советской жить!»
В этот раз я не подпеваю. Двери в актовый зал открыли, и будущие пионеры пошли в ногу, пара за парой. Я стою, держу на плече знамя, жду, когда песня закончится и мне дадут сигнал барабанной дробью.
Я ждал этого мгновения всю жизнь. Как я о нем мечтал! Воображал, как марширую в актовый зал, все на меня смотрят, а я прямо лопаюсь от гордости. Представлял, как стою на сцене под огромным портретом Сталина, жду не дождусь, когда мне повяжут красный галстук. Какое счастье было, когда папа сказал, что он сам примет меня в пионеры! Видел как наяву: вот папа шагает ко мне, накидывает галстук мне на шею, завязывает узел по всем правилам — правый конец чуть ниже левого — и говорит строго, но в то же время ласково: «Юный пионер! К борьбе за дело Коммунистической партии, за дело Сталина будь готов!»
Я опустил знамя и прислонил его к стенке. Надо вытереть глаза. А тут как раз барабан — тра-та-та-та. Тра-та-та-та. Тра-та-та-та. Мой сигнал.
Барабанщик бьет и бьет, а я не иду. Все в актовом зале смотрят на двери, удивляются: где же знаменосец? Представляю их лица: ребята, учителя, Матвеич, тетя Марфуша, директор Сергей Иванович и почетный гость — старший лейтенант госбезопасности. Вместо палы. А папа сидит в тюрьме. Папа, который вчера сказал: «Завтра важный день». Он был прав. День оказался страшно важным. Всю мою жизнь изменил.
Глянул я на знамя, отвернулся и бегом к лестнице, вниз по ступенькам и вон из школы. Не буду пионером.
30
Трамвай внутри обледенел. На потолке сосульки висят. Окна заиндевели. Холодно. Как будто во льду вырубили пещеру и понаставили скамеек. На скамейках пассажиры. Закутались в шинели, пальто и шубы, надвинули шапки на глаза и разговоров между собой не ведут. Я пробился к окну, подышал на стекло. Продышал кругленькую дырочку, словно глазок в двери тюремной камеры. Гляжу в дырочку. Вижу площадь. Сквозь метель рвутся черные машины, со всех концов площади торопятся к зданию желтого цвета. Это Лубянка. Где-то там сидит в камере мой папа.
Вагоновожатый объявляет остановку. Трамвай заскрежетал на рельсах, но я не жду, когда он остановится. Протискиваюсь сквозь заледеневшие двери и прыгаю с подножки на ходу. Поскользнулся и чуть не упал, но ничего, устоял. Пересекаю площадь.
— Куда? — рявкает охранник у подъезда и стряхивает с плеча винтовку. Я иду, не останавливаюсь, а он меня на прицел берет. Голову набок, глаз прищурил и целится. У него лицо такое, что сразу видно — ему и в ребенка стрельнуть ничего не стоит. Останавливаюсь.
— У меня тут папа сидит, — говорю. — Мне бы его повидать.
Охранник меня с прицела не спускает, только головой в сторону мотнул.
— За углом? — говорю.
Он кивает: да, мол, за углом.
Иду. Заворачиваю за угол. Вот это да, такого я не ожидал. Не я один хочу повидать родственников. В тюрьму очередь стоит. И какая! Тянется вдоль всего здания, заворачивает на следующую улицу, потом еще на одну, и пока до конца этой очередищи добираюсь, я мимо сотен людей прохожу, а может, даже тысяч.
Встаю последним. Через пару минут женщина, что передо мной стоит, оборачивается.
— Замерз небось? — говорит. — Пальто-то где?
Какое там пальто. Не было у меня времени в гардероб ходить. Женщина глядит на меня и качает головой, потом, порывшись в сумке, вытаскивает шарф.
— Вот, сыну связала. Надень пока.
Я обматываю шарф вокруг шеи. Женщина помогает мне упрятать уши. Шарф теплый.
— Отец и мать тут?
— Папа только.
— А мать где?
— Умерла, — говорю и быстро добавляю: — В больнице.
Она грустно глядит на меня, и я говорю:
— Папа меня не взял на похороны. Мне надо спросить его почему.
— Похороны — дело печальное, — говорит она, и я вдруг понимаю, почему папа меня не взял. Не хотел расстраивать.
— А родные есть? Дяди? Тети?
Я подумал о тете Ларисе.
— Нет, — говорю. — Никого.
— А живешь-то где?
Я плечами пожал. Сам не знаю.
— Беспризорный, значит, — говорит женщина. — Понятно. Ну, ночлег тебе не скоро понадобится. Ты тут дня три простоишь, не меньше, пока до двери дойдешь.
Какая разница. Куда мне идти? Она у меня не спрашивает, голодный я или нет, а просто достает что-то завернутое в тряпочку и сует мне в руку. Разворачиваю. Печеная картошка, еще теплая. Пока я картошку жую, она с меня глаз не сводит.
— Зовут-то как?
— Саша Зайчик.
— Вот что я тебе скажу, Саша Зайчик. Покуда кровать моего сына свободная, можешь пожить у меня. Если хочешь, конечно.
Смотрю, улыбается мне женщина, и улыбка у нее добрая и искренняя. Надо, конечно, сначала папу спросить, но я ей все равно очень быстро отвечаю:
— Спасибо вам.
Она кивает, глядит на низкие тучи. Опять снег пошел.
— Попали мы с тобой в переплет, Зайчик. Как думаешь, выпутаемся когда-нибудь?
Я не знаю.
— Выпутаемся, наверно, — говорит она. — А пока остается только ждать. Подождем, Зайчик?
И мы ждем.
О страхе
Однажды в СССР директор театра, в котором я работал плавным художником, приоткрыл дверь моей мастерской и испуганно прошептал: «К вам пришли… оттуда». «Оттуда» означало только одно — из Комитета государственной безопасности, КГБ. Сотрудник комитета был небольшого роста, неопределенного возраста и в пиджаке неопределенного цвета — я бы его на улице и не заметил. Он запер дверь на ключ, ключ положил к себе в карман и мне в моей же мастерской предложил сесть. Сели, поулыбались друг другу с минуту, а потом сотрудник начал мне задавать вопросы: как, что, какие настроения в театре, кто какие книжки читает, и вообще, нет ли у меня каких подозрений по поводу отдельных театральных работников. Вскочить на ноги и закричать на него страшным голосом: «Вы зачем дверь на ключ закрыли? Запугать желаете? Не позволю! Я вам что, стукач? А ну-ка, вон отсюда!» — мне в голову не пришло. КГБ все боялись. Боялся и я, но и осведомителем для них быть не собирался. Целых два часа я разыгрывал из себя идиота, делал вид, что не понимаю, о чем это он. Я художник и в политике не разбираюсь, но директивы Коммунистической партии Советского Союза, как все, поддерживаю. Он знал, что я вру, и я знал, что он это знает. Но поскольку жили мы тогда под Брежневым, а не под Сталиным, бить он меня не стал и семью мою арестовать не грозился. И, может быть, от этого ему стало со мной скучно — сотрудник предложил мне, «если что», обращаться к нему в будущем, отпер дверь и ушел. После его ухода у меня долго тряслись руки. И хотя стукачом я не стал, страха перед КГБ у меня не убавилось. И даже, наверное, прибавилось, поскольку этого сотрудника я все еще хорошо помню. Страх этот особый, он сидит у меня где-то в области желудка, и хотя я давно живу по другую сторону океана, он не слабеет.