Виктор Лихачев - Ангелы уходят не прощаясь
Обзор книги Виктор Лихачев - Ангелы уходят не прощаясь
Виктор Лихачев
Ангелы уходят не прощаясь
Там в долине плачет птица.
Может, это — коростель?
Может, это только снится?
Или ночью, в час глухой
Я уйду, забыв потери,
И оставлю за собой
Старый дом и скрипы двери.
Этот скрип — вздох обо мне —
Ничего уже не значит,
Засмеется дочь во сне,
Под подушкой крестик пряча.
Только должен я уйти
В час любой, в пургу и слякоть,
Будут грозы на пути,
Будет в ивах ветер плакать
Или это коростель
Все зовет меня в дорогу?
Я уйду в неясный день,
Чтоб найти себя и Бога.
Кстати, домов в деревне много? Ты что, глухой? Домов, говорю, много?
Писатель открыл глаза. Солнечный зайчик, веселый посланник ласкового сентябрьского утра, озорничая, пробежал по стене сверху вниз, однако хозяин однокомнатной квартиры в девятиэтажной «высотке», только хмуро хмыкнул, давая этим понять, что от нового дня он ничего хорошего не ждет. Более того, не считая себя прозорливцем, писатель мог с точностью до минуты сказать, как сложится его сегодняшнее бытие. Вот сейчас он будет лежать в постели где-то с полчаса, мучаясь угрызениями совести. Дело в том, что вчера им самим в очередной раз было дано честное-пречестное слово, что с завтрашнего дня, то бишь, с сегодняшнего дня он начнет новую жизнь. «Новая жизнь», как понятие включало в себя следующее: писатель должен встать в шесть утра, сделать зарядку, принять холодный душ, затем отказавшись наконец-то от кофе, выпить полезного зеленого чаю, до обеда написать статью про Ирак и Буша, чтобы ему пусто было, затем наконец-то начать работать над новой книгой, забыв при этом про магазин напротив дома, где продается коньяк в стограммовых бутылках, а также водка в емкости большей ровно в два с половиной раза. Вечером обязательно прогулка по лесу, затем чтение хороших книг, благо их список уже давно составлен. И, возвращаясь домой, обязательно набраться столько силы духа, чтобы не зайти в тот же магазин напротив, забыв о чудном крымском портвейне, который там продается… Что еще? Впрочем, это не важно, ибо сегодня зарядку он сделать, похоже, не сможет. Нет, это вовсе не слабость, а элементарное здравомыслие: вчерашний портвейн был крепок, а его сердце, увы, не железное. И сегодня оно должно отдохнуть. Разве вот что кофе… в последний раз, чтобы лучше про Буша написать…
Внезапно раздался звонок. Кому, интересно, неймется в такую рань? — Простите, вас Иркутск беспокоит. — Кто? — Иркутск.
— Интересно, что я сделал плохого целому городу?
— Понимаем, что разбудили. А у нас уже скоро полдень. Алло, вы слышите?
— Слышу. А кто, собственно, говорит?
— Борис Николаевич.
— Только не говорите, что вы — Ельцин.
— Да нет, я Чернов. Помните, написал вам по поводу вашей книги?
— Теперь вспоминаю. Слушаю вас, Борис Николаевич.
— Я еще приглашал приехать к нам, на Байкал. Вы сказали, что таких денег не соберете, чтобы доехать.
— Точно. Будете смеяться, но сейчас я в соседнюю Тульскую область выбраться не могу, и все по той же причине.
— Еще как понимаю: сами так живем. Ну, так вот: мы вас ждем. Все уже решено, слава Богу.
— Не понял.
— Вы к нам летите. Сегодня в три часа дня. По-вашему в десять.
— Борис Николаевич, простите, но у меня на календаре не первое апреля, а четырнадцатое сентября.
— Слушайте внимательно: из Жуковского в три часа летит грузовой Ан-12. Летит к нам на авиазавод. В самолете три пассажирских места, одно забронировано для вас…
Сначала писатель решил сказать старосте одного из иркутских храмов все, что он думает о его затее, но так взволновано и радостно звучал голос Бориса Николаевича, сообщавшего как бы между прочим, что завтра у него, писателя, встреча с читателями в местной библиотеке, послезавтра поездка на Байкал, а на после-после завтра запланировано знакомство с Бурят-Монголией… Он слушал и думал: «Если я сейчас соглашаюсь, то выпить кофе уже точно не успеваю. Наконец-то хоть раз, но сдержу слово». И ответил коротко: «Ждите, вылетаю».
* * *
Это были удивительные десять часов полета. Писатель словно возвращался в детство. Только тогда он мог часами смотреть, как за окном вагона мелькают деревья, озерки, поля, города. Вот и сейчас, во время полета, ему не лень было все десять часов, не отрываясь, глазеть в иллюминатор, где под крылом самолета лежала Россия. Все было по-настоящему и одновременно уменьшено, как по мановению палочки волшебницы-феи. Полноводные реки превращались в тоненькие серебряные нити, огромные города занимали места не более гнезда какой-нибудь пичуги, а маленькие просто казались божьими коровками, ползущими по зелени листа. Все последние месяцы он жил с таким чувством, будто у него, прежде крылатого, кто-то взял и украл крылья. А ведь, кажется, еще Блок говорил когда-то: «Главное — не терять крыльев». И, кто знает, может быть оттого и было так муторно у него на душе, оттого рвалась душа не в небо, а к рюмке, что без крыльев до неба не долетишь? И пусть сейчас он и не вернул их, но зато смог вспомнить, благодаря этому допотопному старенькому Ан-12, что значит — летать…
А потом были счастливые несколько дней. Теплые встречи, незабываемые впечатления. Дни летели, как часы, часы мчались, как минуты. Возвращаться домой не хотелось, но, как говорили древние: «Dukum est telum necessitas», — «жестокая стрела — необходимость»: все хорошее когда-нибудь заканчивается. Семья Черновых устроила писателю роскошные проводы, он со всеми простился, собрался в дорогу — и не полетел: как оказалось, добрый знакомый Ан-12 летел обратно в Москву только тогда, когда в наличии имелся груз. В тот день его не оказалось, как, впрочем, не оказалось и на следующий день. Писатель не на шутку разволновался: так можно было остаться и без работы. Глядя на его дергание, Борис Николаевич спросил:
— Вы действительно хотите улететь? Смотрите, а то вы нам понравились. Оставайтесь.
— Нет уж, теперь вы к нам.
— Хорошо. Тогда поехали.
— Куда?
— К нашему святителю. Иннокентию Иркутскому.
Что ж, подумал писатель, к Иннокентию, так к Иннокентию. Он был согласен на все, лишь бы остаться примерным человеком и вовремя прилететь домой. И, следуя примеру древних римлян «Nihil contemnit esuriens» — «Голодный ничем не пренебрегает», отправился вместе с Борисом Николаевичем в главный храм Иркутска.
В храме было малолюдно. Чернов делал все обстоятельно и спокойно: купил два акафиста святителю, свечи. Они встали у раки с мощами святителю и начали молиться. Точнее, молитвы вслух читал Борис Николаевич, а писатель вслушивался в смысл слов, время от времени осеняя себя крестным знамением. Когда они закончили, Чернов сказал:
— Все, завтра вы летите.
Сказал так буднично и просто, что писатель даже немного возмутился внутри: «Откуда такая самоуверенность?» Но, как ни странно, Борис Николаевич оказался прав: утром им позвонили и незнакомый женский голос сообщил: «Самолет вас ждет». Если Чернов воспринял известие, как должное, то писатель хмыкнул про себя: «Случайность».
Вот и долгожданный Ан-12. Самолет стоял на взлетной полосе, и пока его заправляли, какой-то человек в форме летчика, стоя чуть поодаль, растерянно чесал затылок.
— Что-то случилось, командир? — догадываясь, с кем он имеет дело, спросил писатель.
— А то нет? Двадцать лет летаю, а такого еще не было.
— Не понял…
— Так и я не пойму, с какой кстати в Москву лечу с ящиком гвоздей…
Писатель торжественно улыбнулся:
— Ну, положим, вы не только ящик гвоздей везете, а еще более ценный груз…
Уже заранее предвкушая десять часов счастья, он занял место у иллюминатора. Его попутчиком оказался словоохотливый мужчина, назвавшийся Владимиром. Владимир был дядей недавно погибшего в авиакатастрофе известного тележурналиста, но о племяннике говорил мало. В основном о многокилометровых крестных ходах по России, в которых участвовал. Писатель слушал с интересом, не переставая смотреть вниз. Туда, где не встречу с могучим Енисеем, несли свои воды красавицы Ангара и Бирюса. Мерно гудели моторы, что-то рассказывал Владимир. Поднялся радист и подошел к какому-то щитку с приборами. Долго смотрел на них, затем с досадой стукнул кулаком по панели: «Опять радар не работает!» Писатель, оторвавшись от эпического пейзажа, посмотрел внимательнее на летчика. Нос у него был подозрительно красный. Писатель вспомнил, как его друг, офицер Саша Фролов однажды рассказывал полушутя, полусерьезно, что в грузовой военной авиации работают люди, которые с Бахусом на ты. Писатель еще раз посмотрел в иллюминатор, но увидел уже не эпически красивый пейзаж, а только крохотную, с муравья, тень от самолета. Их самолета, в котором находился еще более крохотный он. И почему-то мгновенно представилось, как у старика Ана, отказывает сначала один мотор, потом другой. И вот он, замерев на секунду, камнем падает вниз. Жуткий до мерзости страх вполз в сердце писателя. Ему казалось, что вот-вот и наступит та самая тишина, когда останавливаются моторы. В памяти, из самых ее глубин, всплыли строки песни, слышанные в далеком детстве: «Однажды в полете, однажды в полете, однажды в полете мотор отказал. И надо бы кричать, не вышел полет…»
Кстати, а почему им не выдали парашютов? Писатель обернулся к Владимиру, который мирно спал, выронив на пол книгу. Счастливый! Страх стал просто невыносимым. И впервые за многие месяцы, а может быть, даже годы, из самого нутра писателя вырвалось: «Господи, помилуй!» Никогда еще он не молился так горячо. Молился шепотом, боясь разбудить спящего, боясь выглядеть смешным в глазах экипажа, но молился, по-прежнему с замирание сердца ожидая тишины, которая сейчас наступит. «Господи помилуй!», «Господи помилуй!» — так прошли полчаса, час. Страх не исчезал, писатель понимал, что если так будет продолжаться и впредь, то до Жуковского долетит, если долетит, конечно, просто сумасшедший человек. А до Жуковского было еще восемь часов лета.
Продолжая молиться, он поднял книгу, прочитал заглавие: «Красная пасха». Или «Пасха красная»? Писатель с трудом вникал в происходящее. Оптина пустынь. Какие-то монахи… Но постепенно разум стал вникать в суть написанного. Стало интересно. Он уже и ранее слышал о том, что на Пасху 1993 года в Оптиной пустыни убили двух послушников и иеромонаха. Убийцей оказался сатанист. Сам писатель был в Оптиной за два года до этого и, кто знает, может он видел убиенных мучеников или даже говорил с ними. Страница, другая, третья, и — о чудо! — страх стал таять. Так тает кусочек льда на теплой ладони, превращаясь в маленькую лужицу. Так исчезает, испаряясь, обычно в небе — последний след вчерашнего ненастья. Книга заканчивалась, осталось посмотреть фотографии. Самолет, качнув крылом, пошел на посадку… На писателя смотрело аскетически худое и строгое лицо иеромонаха Василия, одного из убиенных мучеников. Смущенные руки спрятаны за мантией на груди. А глаза… Где-то он видел эти глаза… Было в них что-то не здешнее, не земное, словно отец Василий прозревал какие-то иные миры. Писатель вздрогнул. Он вспомнил — и это лицо, и тот летний день, когда калужские друзья-журналисты впервые привезли его в Оптину. Пустынь тогда еще стояла вся в лесах. После многолетнего забвения восстанавливались храмы, кельи. Тогда писатель только начинал свои пешие походы по Руси. В тот год он решил пройти пешком от Оптиной до Мещеры. Кто-то из монастырского руководства благословил его осмотреть и пустынь, и скит с кельей преподобного Амвросия. А в сопровождающие ему дали высокого стройного монаха, оказавшегося и прекрасным гидом. Напоследок писатель не удержался и похвастался, мол, иду пешком по России, шестьсот верст — не шутка. Монах тогда впервые улыбнулся. Он перекрестил писателя и сказал: «Ангела хранителя вам в дорогу!» С тех пор было пройдено не шестьсот, а несколько тысяч километров, но вот что странно: никаких серьезных неприятностей в дороге с писателем не происходило, будто и действительно его сопровождал Ангел-хранитель, оберегая от лихих людей, злого зверя, болезней и ненастий… А он тогда даже не спросил имени монаха. Значит, через два года именно его, иеромонаха Василия, — а это был он, тот человек, от которого впервые в жизни писатель услышит: «Ангела-хранителя вам в дорогу!», — настигнет безжалостное лезвие ножа… И, получается, что все эти годы, за него, грешного просил перед Богом не просто монах, а мученик… Вот и сегодня он спас его. И то, что это было именно спасение — сомнений у писателя не было.
С трапа самолета на подмосковную землю спустился уже совсем другой человек, по крайней мере, писателю в это очень хотелось верить. Он уже с досадой вспоминал о длинной череде пустых дней, потраченных на сочинение бестолковых статей, на вино, созерцание потолка и декларирование грустных хокку:
В поле тихо.
Бабочка летает.
Бабочка уснула.
Все песни спел сверчок,
Одна скорлупа
Шелестит на ветру.
Сверчком был он — опустошенный, пресыщенный, усталый, одинокий. «Нет, я еще докажу, что не шелестящая на ветру скорлупа и уснувшая бабочка — это не про меня» — думал писатель, приближаясь к родной многоэтажке. Что ж, главное, как он будет доказывать, на данный момент было вопросом второстепенным. А вот и знакомый магазин. Ноги, словно сами по себе, замедлили шаг. Такой перелет… Он устал… Надо бы отметить… Правда, неплохо бы свечку поставить Николаю Угоднику. Пожалуй, завтра.
— Давно вы у нас не были, — приветливо улыбнулась продавец. — Вам как обычно?