Борис Мандель - Всемирная литература: Нобелевские лауреаты 1957-1980
«Порабощенный разум» Ч.Милоша наконец-то переведен и на русский язык
Когда немецкая армия в 1939 году оккупировала Польшу и на страну обрушилась трагедия, которую все предчувствовали, Милош в соответствии с предназначением поэта, как он его понимал, занял независимую позицию и бросил вызов фашизму.
Он принимал активное участие в польском движении Сопротивления, одном из самых мощных в Европе. Уничтожение еврейского гетто, свидетелем чего он был, наложило отпечаток на всю его дальнейшую жизнь.
В 1944 году Милош женился на Янине Длузке (у них было двое сыновей). После подавления Варшавского восстания (1944) семья живет в Кракове до конца Второй мировой войны.
После войны Милош становится одним из редакторов ежемесячного журнала «Творчество» («Twórczość»), работает в польском дипломатическом представительстве сначала в Вашингтоне, а затем в Париже, но после прихода к власти коммунистов порывает с режимом и в 1951 году становится эмигрантом из-за невозможности мириться с «искажением правды» и моральным релятивизмом тоталитарного государства. Поселившись в Париже, Милош пишет в 1953 году «Порабощенный разум» («Zniwolony umysl»), где размышляет о влиянии тоталитаризма на личность художника. «Порабощенный разум» принес ему известность на Западе. «Проблемы балтов гораздо более существенны для каждого современного поэта, чем вопросы стиля, метра и метафоры. Размышление о судьбе балтов, о перемалывании людей и народов в тоталитарной машине приводит к словам, единственно возможным и верным: «Должна быть, в конце концов, некая норма, которую никто не смеет разрушить, чтобы плоды будущего не оказались сгнившими. Если я думаю подобным образом, то потому, что на протяжении последних двух тысяч лет или более того были не только разбойники, завоеватели и палачи, но также и люди, для которых зло было злом и должно было именоваться злом». Представив себе сумму зла в истории, человек может либо поседеть от ужаса, либо стать совершенно равнодушным». В 1953 году книга Милоша вышла в Париже на польском и французском языках, в том же году появилось немецкое издание и несколько англоязычных (в Лондоне, в Нью-Йорке, в Торонто), вскоре – итальянское, шведское и другие. В Польшу книга долгие годы провозилась контрабандой, читалась тайком, печаталась в польском самиздате.
Библейские переводы Ч.Милоша
Перестав быть сенсацией на Западе и запретным плодом у нас на Востоке, книга стала классикой политической и философской публицистики. Название, тема, жанр и стиль книги соотнесены с традициями Свифта, Монтескье, Вольтера, с традициями XVIII века, Века Разума. Милош сам называет свою книгу трактатом, точнее – это трактат-памфлет. Глубина мысли сочетается с блеском остроумия.
В центре внимания книги Милоша – судьба интеллектуалов, особенно писателей, в XX веке, веке тоталитаризма, веке огромного психического давления на людей мыслящих. Книга трактует об этом на примере ситуации восточноевропейских интеллектуалов, подвергнутых давлению тоталитарной идеологии.
Судьба книги, жадно читавшейся в последующие пятьдесят лет в самых разных странах, показала, что интерес к этой книге и сегодня не ослабевает.
Милошу, как и большинству восточноевропейских писателей, было суждено увидеть историю там, где она происходила действительно и приобрела эсхатологический16 масштаб. Ни политические, ни поэтические доктрины не уцелели и не могли уцелеть в этом катаклизме, но сама поэзия осталась и при этом оказалась высшей, неполитической силой. Милош сформулировал это в своей философской публицистике: «Годы войны научили меня, что человек не должен брать перо в руки только для того, чтобы передать остальным свое собственное отчаяние и поражение». «Сегодня единственной поэзией, заслуживающей своего имени, является эсхатологическая, та поэзия, которая отвергает существующий бесчеловечный мир во имя лучших изменений». Эсхатологию здесь, по всей вероятности, надо понимать не в фигуральном смысле, а в прямом, библейском. В свое время дядя Оскар Милош внушил молодому Чеславу скептическое отношение к поэтическим опытам века и объяснил, что поэзия – в общем, редкость: полностью она была явлена людям только в Библии, а с тех пор дается им лишь как исключение. Теперь же стихи Милоша действительно оказались тем, что дается как исключение. Надо было ответить на то, на что человек ответить не может – писать, когда писать кажется бессмысленным и недопустимым, но и неизбежным делом. В такой ситуации поэт вправе употреблять все, что случится под рукой – древние и устаревшие формы, отголоски фольклора, барокко и романтизма, примитивных виршей, просветительских трактатов и греческой трагедии…
Страница из рукописи поэмы Ч.Милоша
1
Ну кто почтит безымянный город,
когда иных уж нет, а те ищут алмазы
или торгуют порохом в дальних краях?
Чей горн в пеленах из бересты
призовет с Понарских высот
память об отсутствующих братьях зеленой ложи?
Ах, как было тихо той весной, за мачтой становища,
когда в пустыне под червленым щитом желтых скал
меж кустов услышал жужжание диких пчел.
Вторили потоку голоса плотогонов,
мужчина в бейсболке и женщина в платке
в четыре руки направляли рулевое весло.
В библиотеке под башней с зодиакальным сводом
правдолюбец длинными пальцами доил табакерку,
радуясь неверной звезде Меттерниха.
И, тычась слепым кутенком в изломы трактов,
шли еврейские дрожки, а тетерев токовал,
устроившись на каске кирасира Великой армии.
4
А уж книг-то написали мы без счету.
А уж верст-то намотали до черта.
Девок-то сколько оттягали.
А уж нету ни нас, ни Хали.
5
Доброту и терпенье
почитаем и ценим –
на хрена?
Смолкнут танго и вальсы,
скукожатся пальцы –
пей до дна!
Музыканты при гаммах,
офицеры при дамах –
в ямах.
Шпаги, крестики, четки,
дуэли, пощечины…
Речи.
Спите, жаркие груди,
сон сладким будет,
вечным.
6
Солнце село над ложей опального воеводы,
И закатный луч играет на масле портретов.
Там к соснам ластится Нярис, темный мед проносит Жеймяна,
Меречанка уснула на ягодах близ Жегари.
А уж узорчатые свечи лакеи зажгли-
И на окна опустили решетки, захлопнули ставни.
Стягивая перчатки, решил было, что пришел первым,
Вижу, нет, все глаза на меня уставлены.
7
Малость подрастратил жалость,
Слава чуть подрастерялась,
Что осталось?
И несли меня на гребень
Грифы и драконы в небе,
Случай или жребий.
Становясь самим собою,
Напиваясь сам с собою,
Брал себя я с бою.
Из печенки, селезенки,
Барабанной перепонки
Чья избенка?
Ведь моя, а я в ней лишний,
Враг под собственною крышей,
Был, весь вышел.
Мой родник давно под снегом,
Дар да будет оберегом
Мне над этим брегом.
9
О вселенский свет, что постоянно изменчив.
И я стремлюсь к свету, вероятно, лишь к свету.
Высокий ты и чистый, да не по мне.
Зарозовеют, стало быть, облака, и вспомнится низкое солнце
меж берез и сосен, покрытых хрупким наростом,
поздней осенью, под ясенем, когда последний рыжик
догнивает в бору и гончие ловят эхо,
галки же вьются над державной главой костела.
10
Несказанно, невыразимо.
Как же?
Жизнь коротка,
а годы летят,
да и когда все было – той или этой осенью?
Аксамитовые рукава камеристок,
гляделки сквозь прутья перил,
хиханьки-хаханьки,
однако у резного крыльца бренчат сани,
и входят усачи в малахаях.
Человечность женственности,
локонов и раздвиганья ног,
отроческих соплей, млечная накипь,
вонь, мерзлые ошметки навоза.
И век,
зачатый в полночь с селедочным запахом,
вековать – не в шашки играть,
не ногами дрыгать.
Тут и палисады
тут и овцы суягные
тут и коровы отельные да яловые
тут и кони, порченные разрыв-травой.
11
Не Страшный суд, но ярмарка на реке.
Бирюльки-свистульки, лакричные сердечки.
Находились-навозились в талом снегу,
покупая печатные пряники.
Ворожея кричит: «А кому удачи»,
И чертик плывет в ладошки кузине.
Да иной в сторонке вот-вот заплачет
От жалости к Оттону и к Мелюзине.
12
Неужели мне одному оставлен сей город доверчиво-чистый как свадебное ожерелье забытого племени?
Словно две полудюжины алых и синих зерен снизанных вместе посередь медной пустоши семь веков назад.
Где растертая в ступке охра до сей поры готова лечь на лоб и на щеку абы кому.
Чему обязан, какому сокровенному злу, какой милости я этой жертвой?
Стоит передо мной как мышь перед травой, все домы и дымы на месте, все отголоски, если перейду разделяющие нас реки.
Разве зов Анны с Доротой достиг трехсотой мили Аризоны, ибо я последний, помнящий их живыми?
И дрожат над Зверинцем две пичуги, две жемайтские дворяночки, тряся в ночи пучками поредевших волос.
Здесь нету «раньше» и «позже», времена года и дня случаются одновременно.
На рассвете длинными вереницами тянутся золотарики, а мытари на заставах в кожаные сумки сбирают мзду.
Дальше и дальше от пристани гребец, что будет сбит под туманными островами.
У Петра и Павла ангелы смежают плотные веки, покуда монашек одолевают скоромные мысли.
С усами и в парике сидит на кассе пани Шмат Сала, шпыняя дюжину своих продавщиц.
А вся Немецкая улица подняла голубые флаги своих товаров, готовая на смерть и взятие Иерусалима.
Черные княжьи воды бьют в подземелья базилики под Казимировой усыпальницей дубовыми головнями пожарищ.
С молитвенником и корзинкой Варвара-плакальщица идет на Бокшто к дому Румеров после службы у Святого Николы.
И все затмевает сверканье снега с Таураса, что равнодушен к теплу недолговечного человека.
От большого ли ума еще раз сворачиваю на Арсенальскую полюбоваться бессмысленным концом света?
Сквозь кулисы ароматного шелка, первую, третью, десятую, проникал беспрепятственно с верой в последнюю дверь.
Лишь изгиб губ, и яблоко, и цветок, пришпиленный к платью, оказались наградой и наученьем.
Ни зла ни нежна, ни уродлива ни прекрасна, девственная земля продолжала быть ради желанья и боли.
Что мне в этом наследстве, когда при блеске бивачных огней не уменьшалась, а множилась моя горечь.
Когда не в силах избыть свою и их жизни, связуя в гармонию давний плач.
В лавке букиниста лежу, оставленный навсегда делить имя и имя.
Еле видна башня замка над курганом листвы, и едва слышна музыка, реквием Моцарта, что ли.
В недвижном свете шевеление губ, рад, кажется, что не выходит долгожданное слово.
Жизнь в эмиграции была мучительно тяжелой. Как сказал Милош, отрываясь от родной земли и языка, поэтического источника и импульса, он обрек себя на «бесплодие и бездействие». Будучи первое время не в силах писать стихи, Милош в 1955 году выпустил роман «Долина Иссы» («Dolina Issy»), воспоминание о детстве в Литве, элегическое повествование «Захват власти» («Zdobycie Wladzy», 1953) – прозаическая аналогия «Порабощенного разума». За эту книгу поэт получает Европейскую литературную премию. После награды Милош, как он сам выразился, мог бы «нажать на газ и печататься не переставая».