Елена Анненкова - Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души»
Читательские привычки Коробочки не упомянуты и, скорее всего, они отсутствуют. В кабинете Ноздрева «не было заметно следов того, что бывает в кабинетах, т. е. книг или бумаги; висели только сабли и два ружья» (VI, 74). Собакевич, достаточно критично отзывающийся о просвещении и измеряющий его уровень качеством подаваемых к обеду блюд, книг не держит и не читает.
Не потому ли и начинает автор следующую, шестую, главу рассуждением о летах своей юности и о переменах, в нем совершившихся, что достаточно далеко отошла познаваемая им русская жизнь от духовных, эстетических потребностей. Мир жизни и мир литературы соприкасаются иногда, но существуют порознь, автономно. Для автора, который уже приобрел «изощренный в науке выпытывания взгляд», это не столько однозначно уничижительная характеристика жизни, сколько предмет для размышлений. В доме Плюшкина он не ищет книг. Он точно знает, что Плюшкин «к Шиллеру» не «заехал в гости» (VI, 131); так было сказано о «двадцатилетием юноше, возвращавшемся из театра, ему кажется, что он пребывает „в небесах“, но затем „вдруг раздаются над ним, как гром, роковые слова, и видит он, что вновь очутился на земле… и вновь пошла по-будничному щеголять перед ним жизнь“» (там же). Отсутствие книг не становится определяющей характеристикой героя. Более того, мы увидим во втором томе, что в доме Костанжогло, столь близком сердцу автора, не было ни книг, ни картин, зато у сумасшедшего Кошкарева — целое «книгохранилище».
В шестой главе совершается существенный перелом в авторском сознании. В начале поэмы он склонен был измерять жизнь своих персонажей некими привычными и как будто вполне оправдавшими себя критериями, в том числе способностью приобщиться к европейскому просвещению и мировым запасам культуры. Оказалось, этот критерий не может считаться абсолютным. Что-то остается в природе человека, что нельзя измерить присущими ему эстетическими потребностями. Герои в поэме не перестают читать (те, кто имел к этому привычку), но авторский взгляд на это занятие и на предмет чтения приобретает новые смысловые оттенки.
Упоминание Виргилия и Данте в седьмой главе, когда описывается присутствие, где совершатся купчие крепости, носит иронический характер: с «Виргилием», который «прислужился Данту», сравнивается один из незначительных чиновников. В присутствии «новый Виргилий почувствовал такое благоговение, что никак не осмелился занести туда ногу и поворотил назад» (VI, 144). В «Божественной комедии» Данте Алигьери (1265–1321) Виргилий, римский поэт, ведет автора по кругам ада. Страх чиновника в поэме Гоголя становится пародией на тот страх, который может испытывать человек, ожидающий возмездия за свои грехи и видящий, какие наказания ожидают грешников.
Любопытно, что если в первых главах упоминались книги, пусть редко, но встречающиеся в домах помещиков, то в «городских» главах автором избран иной принцип освещения начитанности героев. Мир литературы в тексте проявляется через определенную систему ассоциаций, стилевых уподоблений, то серьезных, то пародийных, он неоднократно заявляет о себе, хотя в губернском городе он явно оттеснен на периферию; он играет немаловажную роль в выявлении тех возможностей, которые скрыты в человеке и о которых он сам подчас не догадывается.
После окончательного оформления покупки Чичикова чиновники отправляются к полицеймейстеру отпраздновать событие. «В непродолжительное время всем сделалось весело необыкновенно» (VI, 151). Председатель палаты, обращавшийся к Чичикову со словами: «Душа ты моя! маменька моя!», «пошел приплясывать», припевая камаринскую. Можно было бы сказать: вот и мгновение национального культурного единства: плясовая песня, популярная в народе, пришлась кстати и в чиновничьем кругу. Но неожиданнее всего для читателя повел себя Чичиков: начав говорить «о трехпольном хозяйстве», он повел речь «о счастии и блаженстве двух душ», а затем «стал читать Собакевичу послание в стихах Вертера к Шарлотте» (VI, 152).
Последняя фраза заслуживает особого внимания. Если забежать вперед и почитать биографию Чичикова в одиннадцатой главе, то мы увидим, что о чтении героя в пору его становления речь не шла. Здесь же Чичиков читает наизусть послание Вертера. Оказывается, автор не все рассказал нам о герое, оставляя в нем что-то потаенное, недоступное стороннему взгляду, что может напомнить о себе лишь в отдельные, драматические или радостные моменты жизни. То, что Чичиков читает фрагмент из романа И. В. Гёте «Страдания юного Вертера» (1774), говорит о том, что роман был чрезвычайно популярен, и о том, что герой его в свое время привлек Чичикова, оказался ему, как ни парадоксально, в чем-то близок: в пору «юности» и «свежести» страдания литературного героя оказались ему понятны.
В конце XVIII века в западноевропейской и русской культуре утверждается эпоха чувствительности. Писатели-сентименталисты (Ричардсон, Голдсмит, Стерн, Грей) противопоставили деловитости и расчету простые человеческие чувства, на первый план вынесли жизнь сердца, непосредственные, искренние отношения между людьми. Важное значение приобретают в это время письма (переписка в жизни, а также жанр романа в письмах в литературе), они развивают способность чувствовать и умение адекватно выразить чувство, быть услышанным, понятым, вызвать отклик. Письма вырабатывали привычку анализировать собственные переживания, культивировали интерес и уважение к жизни частного человека. Особую популярность в этом культурном контексте и приобрел роман Гёте, повествующий о молодом человеке, вынужденном отказаться от своей любви и закончившем жизнь самоубийством. Для нескольких поколений европейцев это произведение стало важнейшим событием, повлиявшим на их собственную жизнь. В моду вошел даже «вертеровский» костюм. В Германии разразилась эпидемия самоубийств [71].
Аналоги гётевского героя стали появляться и в России. В 1801 г. в Санкт-Петербурге вышла книжка «Российский Вертер, полусправедливая повесть, оригинальное сочинение М., молодого, чувствительного человека, самопроизвольно прекратившего свою жизнь». Автором этого произведения был 16-летний Михаил Васильевич Сушков, который покончил с собой за 9 лет до издания повести, а ее оставил в 1792 г. в виде некой исповеди. Факты самоубийства молодых людей, не связанных с сочинительством, но совершенные под воздействием романа Гёте, также были отмечены в России. Самоубийство выражало разочарование молодого человека в жизни, неудовлетворенность общественным порядком, подчас готовность бросить вызов Творцу. Главное же, что самоубийство совершалось тонко чувствующим человеком, осознавшим невозможность осуществления всех его душевных и духовных потребностей. По свидетельству современников, Жуковский хранил среди своих бумаг целую анонимную поэму «Письмо Вертера к Шарлотте». Не это ли «письмо» читает Чичиков Собакевичу? В. А. Воропаев в комментарии к поэме высказывает предположение, что скорее всего герой Гоголя читает послание В. И. Туманского «Вертер к Шарлотте (за час до смерти)», опубликованное в журнале «Благонамеренный» (1819) [72]. Так или иначе, Чичиков попал во вполне достойную компанию. Вертеровские черты исследователи отмечают в Ленском, Манилове, Бельтове, Обломове, Павле Петровиче Кирсанове. «Реестр» достаточно неоднородный, но свидетельствующий о том, что вертеровская атмосфера чувствительности, эстетической утонченности затронула очень различных авторов и литературных персонажей.
Читатель вправе предположить, что чувствительность не чужда прагматичной и меркантильной натуре Чичикова. Переболел ли он ею в молодости, избавился ли от нее, хранит ли в глубине сердца? — автор поэмы не дает конкретного и однозначного ответа на этот вопрос. Но заговорил же Чичиков о «счастии и блаженстве двух душ», прочитал же наизусть послание Вертера к Шарлотте!.. Быть может, романа Гёте гоголевский герой и не читал, но литературные вариации на темы романа ему знакомы и даже близки душе, хотя его соприкосновение с произведением Гёте невольно привносит и оттенок снижения, если не пародирования бессмертного героя.
Гоголя и занимает, пожалуй, более всего форма и, можно сказать, тайна взаимодействия литературы и жизни. «Чувствительные» потребности, изначально свойственные человеческой натуре, поддерживаются и развиваются литературой, однако автор «Мертвых душ» не преувеличивает возможностей эстетического воздействия на мир. Прочитав Собакевичу послание, «на которое тот хлопал только глазами, сидя в креслах, ибо после осетра чувствовал большой позыв ко сну» (VI, 152), Павел Иванович «смекнул», что «начал уже слишком развязываться» и «попросил экипажа» (там же). Но это значит, что было чему «развязываться» в душе Чичикова, а одновременно была способность преодолеть это состояние и уехать подальше от греха.