Жан Жубер - Дети Ноя
— А что это такое?
Он отвечал; «Кошмарный сон», или «Царица ночи», или «Задумчивый скарабей». Мне это ровно ни о чем не говорило, но я кивал, вспоминая при этом сказки, которые он придумывал для меня на сон грядущий, когда я был совсем маленький.
В конце концов Па даже устроил выставки в нескольких художественных салонах, но главной работой, обеспечившей ему успех, оказались шахматы с фантастическими фигурами, над которыми он трудился долгие месяцы; вскоре на них нашелся покупатель.
Теперь Па выглядел уже не таким хмурым, но все-таки он по-прежнему ходил с отсутствующим видом, не слышал того, что ему говорили, или же отвечал невпопад. И если бы не Ма, он бы, наверное, попросту забывал ходить на работу каждый день.
Временами он жаловался: «Я задыхаюсь!» Конечно, это говорилось не буквально, но иногда у него и в самом деле перехватывало дыхание, и тут начиналось: рука, судорожно прижатая к сердцу, хрип, лекарства. Ма просто с ног сбивалась, приводя его в чувство, а мы с Ноэми испуганно смотрели на них обоих. В конце концов Па приходил в себя, лицо его розовело. «Ничего, ничего, пройдет… Ах, эта собачья жизнь!» Мне тогда было лет десять, не больше, и это выражение «собачья жизнь», такое странное в устах отца, принимало для меня какой-то зловещий смысл.
Обрывки разговоров взрослых, случайно услышанные мной, давали мне понять, что наши семенные сбережения быстро таяли, а Па совершенно не заботился о том, чтобы поправить дело. Моя мать выглядела все более озабоченной, и я читал на ее лице предвестие катастрофы.
Тетушка Агата… Я, конечно, очень любил ее, но в каком-то смысле она хорошо сделала, что умерла. Ее унес внезапный сердечный приступ. Женщина, помогавшая тетушке по хозяйству, нашла ее сидящей в кресле, с кошкой на коленях. Голова тетушки чуть свесилась набок, глаза были открыты: она держалась молодцом до самого конца.
Муж тетушки, нотариус, давным-давно умер, оставив ее одинокой и бездетной, и мой отец был ее любимым племянником. Он часто навещал тетушку, как правило, один, так как Ма заявляла — признаться, не без оснований, — что та терпит нас всех только из вежливости и что мы своим присутствием лишь омрачаем трогательную картину их любви. Когда по каким-либо торжественным случаям нам приходилось сопровождать отца к тетушке Агате, Ма все время чопорно сидела на стуле, я зевал и разглядывал потолок, а Ноэми, неисправимая озорница, тут же принималась перебирать тетушкины безделушки.
Кисло улыбаясь, тетушка Агата отводила нас в библиотеку, где оставляла в обществе мадам де Севиньё [5] и Стивенсона [6]. «Будьте умницами, детки, сидите и читайте эти интересные книжки!» Но стоило ей выйти, как Ноэми вихрем срывалась со стула, а я гнался за ней.
В старости тетушка страдала ревматизмом, и стук ее палки по паркету приводил меня в такой же ужас, как стук деревянной ноги Сильвера в «Острове сокровищ». Но в моем отце она прямо души не чаяла: называла его «мой миленький Никола» или даже «Нико», как будто разговаривала с маленьким мальчиком. Она не спускала с него любящих глаз, и я отлично видел, что моему отцу это весьма приятно. Па — он у нас такой: погладь его по шерстке, и он на седьмом небе от счастья, только что не мурлычет. И тогда из него можно веревки вить. Ноэми давно это просекла.
Однажды, когда отец вернулся от тетушки Агаты очень поздно, Ма довольно кислым тоном спросила его:
— И о чем только вы там беседуете целыми часами?
— О метафизике! — суховато ответил Па.
Тут вмешался я:
— А что это такое — метафизика?
— Ну… это наука о жизни, смерти, вечности…
— И все это метафизика?
— Да, все это.
Я безуспешно пытался представить себе, как Па, сидя в просторной гостиной с чашкой кофе в руке, обсуждает с тетушкой Агатой проблему вечности.
Результатом этих самых бесед о вечности явилось завещание «миленькому Никола» всего тетушкиного имущества: дома в Нейи [7], виллы в Кабуре [8], акций, драгоценностей и — шале в Вальмани [9]. Как раз в это время Па был в полной депрессии и вдруг сквозь мрак тоски ему блеснул огонек надежды. Решение было принято мгновенно: все продать, все бросить — и Париж, и работу. Мы переселяемся в шале, где жизнь нам почти ничего не будет стоить. Па вспоминал, как он в детстве проводил в этом шале каникулы, — места там потрясающие! Ма не протестовала, ну а меня одна только мысль о переменах в нашей жизни приводила в восторг.
Неделю спустя мы отправились на разведку. Было начало мая, на лугах распускались цветы, ручьи журчали среди кустов и шумными каскадами падали с пригорков; горные вершины, еще покрытые снегом, сверкали на солнце. Па опустил стекла; он скинул туфли и вел машину босиком — это у него был признак прекрасного настроения. Он даже опять начал улыбаться…
Проехав через Гап [10] и поднявшись в гору по бесконечно длинной дороге, окаймленной пихтами и елями, мы наконец-то прибыли к нашему шале. Оно совсем затерялось среди лесов и лугов: вот уж поистине безумная затея тетушки Агаты, которая и живала-то здесь от силы пару месяцев летом, и еще более безумная затея моего отца, решившего поселить нас тут навсегда. Но в тот день мы видели одну только изумительную природу и совсем не думали о подстерегавших нас трудностях.
Это было большое шале, сложенное из массивных бревен, — так строили в начале девятнадцатого века; под его высокой двускатной крышей, выложенной сланцевыми плитками, помещались и дом, и амбар, и хлев, и множество других пристроек. Сооружение это выглядело в высшей степени основательным, устойчивым, соразмерным. И маленькие окошки в ряд по фасаду, и грубовато сработанные перила крыльца, и аккуратная поленница под навесом — все это давно мне знакомо по рассказам отца. И я уже мысленно видел себя здешним сельским жителем, вольным хоть всю жизнь бегать по горам.
Пышная сирень наполняла благоуханием сад, густо заросший сорняками. При нашем появлении стая черных птиц шумно снялась с огорода и расселась на ближайших елях. Па торопливо прошел через двор, открыл двери и распахнул ставни. Внутри пахло сыростью. В почерневшем от копоти камине еще лежала горка пепла. Похоже, до нас здесь побывали бродяги, так как кухонное окно было разбито, а на столе красовались пустая бутылка, стаканы и крошки. Но кажется, украдено ничего не было.
Па ходил из комнаты в комнату. Он узнавал обстановку, он то и дело восклицал: «Вот здесь, в этой кровати, я спал. По вечерам дядя трубил в рог. Агата счастливо вздыхала. Она тогда была молодая, красивая, темноволосая, она рассказывала мне о звездах!..» Он был прямо переполнен воспоминаниями. Ма смеялась, видя его таким повеселевшим, и повторяла: «Да, вот где нужно жить!»
Мы поднялись на чердак. Там еще оставались запасы сена, соломы, целое скопище старой мебели, какие-то ящики. Агата никогда ничего не выбрасывала. Она суеверно полагала, что нужно почитать и сохранять «дух дома». Это была одна из ее великих теорий: «дух дома» да еще вера в незримое присутствие мертвых вокруг пас.
Сова, восседавшая на потолочной балке, вяло захлопала крыльями, склонила набок голову, с минутку посмотрела на нас — и закрыла глаза.
В сентябре Па ликвидировал свои дела, и мы переехали в Вальмань. Па тут же принялся расчищать сад, поправлять изгородь, пилить на зиму дрова. Он носил теперь грубый комбинезон и сапоги, ветер и осеннее солнце покрыли его лицо красноватым загаром. Он купил трактор, корову, козу, кур. Себастьен Жоль, мастер на все руки, помогал ему советами, а время от времени и делом.
Когда Па не занимался хозяйством, он ваял у себя в мастерской, которую оборудовал в одном из сараев. Он вырезал еще один комплект шахмат, но теперь работал не торопясь и, как он говорил, исключительно для собственного удовольствия. Иногда он даже весело мурлыкал что-то себе под нос, склонясь над верстаком.
Он расширил единственное окно своей мастерской, чтобы оно хорошенько освещало это помещение, где он проводил большую часть дня. Самшитовые чурки сперва начерно обтачивались на большом электрическом станке. Когда заготовка принимала нужные размеры, отец зажимал ее в тиски и вытачивал фигурку вручную всевозможными резцами, долотами и напильниками, которые были разложены перед ним в ящике.
Он овладел всеми приемами, какими до него владели ремесленники старых времен, и, не будь у него за спиной маленьких электрических станочков, выкрашенных в яркие цвета, вполне можно было бы представить себе, что мы живем где-нибудь в средневековье.
Отец изготавливал тогда первые фигуры для шахматного комплекта-гиганта, предназначенного одному коллекционеру, швейцарскому банкиру Тармейеру. Этот последний, открыв для себя произведения отца на одной из выставок, пришел в такой восторг, что тотчас решил сделать ему заказ. В своих все более и более настойчивых письмах банкир выражал такое восхищение, уважение и тонкое понимание искусства, что мой отец сдался и принялся за работу. Сперва он сделал эскизы: больше всего он любил, сидя с карандашом в руках, давать волю воображению. За ними последовали рисунки. Па держал их перед глазами, когда вытачивал фигуры, но не для того, чтобы точно следовать им, а, скорее, для того, чтобы вдохновение не покинуло его; однажды отвечая на мой вопрос, он объяснил, что всегда волен уклониться от первоначального замысла, следуя скорее прожилке на древесине, какой-нибудь тени или просто минутной фантазии.