Гюнтер Вейзенборн - Преследователь
— Что ты имел в виду, когда сказал: странное наваждение?
— Ну да все, что вокруг, — весь мир, воздушную тревогу, нашу группу, продуктовые карточки и страх. И среди всего этого мы с тобой здесь в ложе.
Ее рука шевельнулась в моей. Она отодвинулась. Но потом опять приблизилась, взяла мою руку и подняла к своей груди. Я ощутил мягкую округлость и чуть слышное биение сердца.
— И еще многое, кроме того, что ты перечислил. Еще многое, очень многое. — Она сказала все это почти однотонно, почти беззвучно. И прибавила: — И это мы не должны забывать.
— Ты права.
— Такие люди, как ты, легко это забывают.
— Возможно.
— Мы забываем оттого, что живем в вечных муках и страхе, и к тому же нам так часто приходится соблюдать осторожность.
— Мы ни на минуту не должны забывать об осторожности.
— Нет! Я так не могу. Я не могу жить вашей холодной рассудочной жизнью, вечно в страхе, вечно настороже. Я хочу жить, жить по-человечески, понимаешь? — Она отодвинула мою руку, нагнулась ко мне, всматриваясь в мое лицо.
— Говори тише, Ева.
— Говори тише! Хватит с меня этого, иногда я чувствую, что мне опостылело говорить тихо, быть осторожной, расчетливой, жить в страхе. Опостылело!
— Ева, слушай, большинство людей несчастны потому, что слишком многого ждут от жизни. Бывают невезучие поколения. Наша жизнь до конца пройдет под знаком войны. Безумие вместо разума. Мы хотим это изменить. Верно?
— Неужели ты меня не понимаешь? — ее маленькое личико белело около меня. Она напряженно всматривалась в мое лицо.
— Ева…
— Неужели ты не хочешь меня понять?
— Я тебя понимаю, ну конечно же, понимаю, но…
— Ах, оставь свои дурацкие нравоучения. Я все ото сама знаю. Но то, о чем я говорю… это больше, это касается нас, тебя и меня. Но на это ты не реагируешь. Ты жесток, Дан.
Тут мы услышали отбой. Это освобождало нас. Немного спустя в дверях ложи появился Мюке. В руке у него был карманный фонарик. Мюке ухмылялся во весь рот.
— Ну, как провели время, хорошо?
— Ты бы нам позавидовал, чертенок, — ответил я.
— Еще бы, — невозмутимо заметил он и повел нас по каким-то коридорам и лестницам.
Мы ушли из театра через служебный вход.
— Приходи сюда завтра днем, в три часа, после репетиции, — шепнул мне Мюке, когда мы стояли на освещенной луной улице. — Я отдам тебе портфель.
— Хорошо. Спасибо.
Ева уже прошла немного вперед. Фонари светили синим светом, и асфальт поблескивал там, где не был поврежден сотнями осколков.
Мы молча шли по улицам.
Потом я сказал:
— Я, конечно, понимаю тебя, Ева.
— Пожалуйста, оставайся при всех своих добродетелях!
— Так, значит, завтра в кафе «Ринг», — сказал я, — В половине четвертого я принесу портфель.
— Ладно, — угрюмо отозвалась она. — И мы, как и полагается, будем соблюдать осторожность.
Я посмотрел ей в лицо. Лицо у нее было замкнутое и холодное.
— Да, — сказал я, повернулся и ушел.
4
три часа ПЯТНАДЦАТЬ минут
Напротив, на колокольне, стрелка на освещенном циферблате медленно подвигается вперед. Большой город спит. Спят прокуроры и преступники, дети и учителя. В домах по обеим сторонам улицы за спущенными шторами спят семьи, им снятся тревожные и счастливые сны.
Дождь усилился. Я вижу косые полосы воды на фоне ближайшего уличного фонаря. Дождь барабанит по кузову лимузина, где я сижу в напряженном ожидании.
Я ни разу не был на этой улице днем. Но я провел здесь не одну ночь, чтобы установить время и подготовить осуществление некой операции. Я человек терпеливый, и меня трудно сбить с намеченного пути. Когда я выяснил все, что было надо для моей цели, я отправился в автопрокат.
В скучной конторе сидела хозяйка — толстая женщина в роговых очках. Аккуратно выкрашенная седая прядь резко выделялась в ее прическе. Она жевала конфетку и все снова и снова совала руку в коробку. Цену она заломила невероятную, но мы все-таки сторговались.
Я сказал, что машина понадобится мне, возможно, на целую неделю, а то и больше. Может случиться, что я буду ставить машину на место ночью и даже довольно поздно.
Ну что же, она и ночью дома. Просто надо постучать ей в левое окно.
Она посмотрела мне вслед, продолжая жевать конфетку. Посмотрела задумчивым, оценивающим взглядом, а сама жевала конфетку за конфеткой. У нее были карие, бархатные, удивительно наглые глаза, и сквозь очки она долго смотрела мне вслед. Некоторое время спустя, возвращаясь с моей первой ночной экскурсии на машине, я постучал в левое окно. Она подала мне ключ от ворот, и я поставил машину на место. Когда я выходил из ворот, хозяйка в капоте стояла у двери. Она пригласила меня зайти и провела в неубранную гостиную.
Она сказала, что празднует сегодня рождение и что ей хочется выпить рюмочку ликера хотя бы с одной живой душой. Нельзя же отказать в этом женщине. Ей было саму себя жалко. Голос ее прерывался, казалось, она вот-вот заплачет. В открытую дверь мне была видна ванная. На веревке висели чулки и обессиленный бюстгальтер внушительных габаритов.
Она усадила меня в плюшевое кресло у стола и налила рюмку шафранно-желтой тягучей жидкости. В вырезе ее капота колыхалось ужасающее обилие того, о чем свидетельствовал окончательно изнемогший бюстгальтер. В гостиной стояла сногсшибательная коллекция всякой устаревшей мебели, с удивительной безвкусицей укомплектованная двумя мавританскими мраморными табуретами и старинным рабочим столиком. В двух стройных хрустальных вазах стояли искусственные розы. Надо всем царил тяжелый дух гниющих груш, которые дожидались своей участи в майоликовой вазе на серванте. Телевизор слепо глазел в пространство. Всюду были разбросаны подушки с кистями. Со стены из тяжелой золотой рамы трубил олень, а напротив меня сидела полнотелая владелица автопрокатного заведения в солнечно-желтом капоте из жесткого шелка; она говорила то, что обычно говорят в полночный час, и ее бархатные карие глаза гипнотизировали меня взглядом, выражающим нечто среднее между призывом «поди сюда, мой красавчик» и воплем о помощи.
— К сожалению, мне пора уходить, — сказал я.
Нет, нет, и речи быть не может. Она так одинока. Ее благоверный умер. Ей туго приходится, но она не поддается и теперь может жить на свои доходы. Иногда она ходит одна на пятичасовой чай и танцы в отеь «Кениг». Она сняла очки.
— Мне, правда, нора, — повторил я.
И речи быть не может. Она меня ни за что не отпустит. Иногда ей кажется, что для дела был бы полезен мужчина, настоящий мужчина… Разве это порядок, чтобы женщина была одна и днем и ночью. Нет, нет.
О, у нее остались конфеты…
Она встала, и ее капот распахнулся, так сказать, случайно и засвидетельствовал, что под ним ничего нет, о чем я весьма пожалел. Она стала извиняться с преувеличенным испугом и заворковала с жеманством, уже лет двадцать как вышедшим из моды. Она обмахивалась вялой, словно ватной, рукой. Спросила, не жарко ли мне? Ее, видите ли, бросило в жар. Дело в том, что у нее горячая кровь. Говорила она подчеркнуто выразительно, поджимая свои тонкие губы, и при этом пожирала меня нарочито страстным, кинематографически пламенным взглядом, и вертелась, и по-девичьи изгибала свое тучное тело.
Я поблагодарил ее и встал.
Тогда она надвинулась на меня, подобная темной сторожевой башне, в нижнем этаже которой беснуются псы, а в верхнем сторожа зорко следят за врагом. Она мягко упала мне на грудь, и капот ее распахнулся.
— Не уходи… — прошептала она страстно. — Не уходи!
Теперь псы ринулись и в верхний этаж, прогнали сторожей и овладели всей башней. Из всех бойниц кричала, вопила неудержимая страсть. Я с интересом наблюдал это зрелище.
— Завтра около двенадцати я возьму машину, — сказал я.
Она застыла, потерянная, окаменевшая, все еще протягивая ко мне уже безвольные руки; и глаза у нее были теперь не бархатные, а серые, подернутые пеплом разочарования. Она стояла передо мной, всем своим видом являя одиночество и безнадежность. Мне стало ее жалко.
И я ушел.
Когда на следующий день я пришел за машиной, она не появилась. Я сделал пробную поездку по тихим окраинным улицам. Я проверял машину главным образом на рывок с места и торможение. Я клал на мостовую ветку или камень и отрабатывал известную точность, потому что каждая машина ведет себя по-своему.
Всякий раз я предварительно удостоверялся, что никто за мной не наблюдает. Война и подпольная работа приучили меня быть осторожным, а тюрьма еще укрепила эту привычку.
С осторожностью, той самой, о которой говорила Ева, я не расстался и по сей день. И если сегодня ночью удастся выполнить то, что я так долго подго-товлял, мне и в дальнейшем придется быть осторожным, и Ева, живи она здесь, знай она, что мы добиваемся атомного оружия, возможно, не говорила бы об осторожности с такой горечью, как тогда, в ложе оперного театра…