Валерий Брюсов - Полночь, XIX век (Антология)
Море вокруг, рыжее, плещущее яро. На гребнях волн синяя пена; не в ней ли доктор запачкал свои руки и пиджак?
Я поплыл на запад. Кругом плескались дельфины, чайки резали крыльями волну, а меня захлёстывала горькая вода, и я был готов потерять сознание. Наконец, захлебнувшись, я почувствовал, что у меня идёт носом кровь, и это меня освежило. Но кровь была синяя, как пена в этом море, и я опять вспомнил доктора.
Огромный вал выплеснул меня на серебряный песок, и я догадался, что это острова Совершенного Счастья. Их было пять. Как отдыхающие верблюды, лежали они посреди моря, и я угадывал длинные шеи, маленькие головки и характерный изгиб задних ног. Я пробегал под пышновеерными пальмами, подбрасывал раковины, смеялся. Казалось, что так было всегда и всегда будет. Но я понял, что будет совсем другое, миновал один поворот.
Нагая Инна стояла предо мной на широком белом камне. Руки, ноги, плечи и волосы её были покрыты тяжёлыми драгоценностями, расположенными с такой строгой симметрией, что чудилось, они держатся только связанные дикой и страшной Инниной красотой. Её щёки розовели, губы были полураскрыты, как у переводящего дыханье, расширенные, потемневшие зрачки сияли необычайно.
— Подойдите ко мне, Грант, — прозвучал её прозрачный и жёлтый, как мёд, голос. — Разве вы не видите, что я живая?
Я приблизился и, протянув руку, коснулся её маленькой, крепкой, удлинённой груди.
— Я живая, я живая, — повторяла она, и от этих слов веяло страшным и приятным запахом канувших в бездонность земных трав.
Вдруг её руки легли вокруг моей шеи, и я почувствовал лёгкий жар её груди и шумную прелесть близко склонившегося горячего лица.
— Унеси меня, — говорила она, — ведь ты тоже живой.
Я схватил её и побежал. Она прижалась ко мне, торопя.
— Скорей! Скорей!
Я упал на поляне, покрытой белым песком, а кругом стеною вставала хвоя. Я поцеловал Инну в губы. Она молчала, только глаза её смеялись. Тогда я поцеловал её опять…
Сколько времени мы пробыли на этой поляне, — я не знаю. Знаю только, что ни в одном из сералей Востока, ни в одном из чайных домиков Японии не было столько дразнящих и восхитительных ласк. Временами мы теряли сознание, себя и друг друга, и тогда похожий на большого византийского ангела андрогин говорил о своём последнем блаженстве и жаждал разделения, как женщина жаждет печали. И тотчас же вновь начиналось сладкое любопытство друг к другу.
Какая-то большая планета заглянула на нашу поляну и прошла мимо. Мы приняли это за знак и, обнявшись, помчались ввысь. Снова красные и зелёные облака катали нас на своих дугообразных хребтах, снова звучали резкие, гнусные голоса всемирных гуляк. Бледный, с закрытыми глазами, в стороне поднимался Мезенцов, и его пергаментный лоб оплетали карминно красные розы. Я знал, что он бормочет заклинанья и творит волшебство, хотя он не поднимал рук и не разжимал губ. Но что это? Красные и зелёные облака кончились, и мы среди белого света, среди фигур бесформенных и туманных, которых не было раньше. Значит, мы потеряли направление, и вместо того, чтобы лететь вверх, к внешнему миру, опустились вниз, в неизвестность. Я посмотрел на Инну, она была бледна, но молчала. Она ещё ничего не заметила.
IV
Место это напоминало античный театр или большую аудиторию Сорбонны. В обширном амфитеатре, расположенном полукругом, толпились закутанные в белое безмолвные фигуры. Мы очутились среди них, и из всеобщей белизны ярко выделялись розы Мезенцова и драгоценности Инны.
Перед нами, там, где должны были бы находиться актёры или кафедры, я увидел старого доктора. В чёрном изящном сюртуке он походил на лектора и двигался как человек, вполне владеющий своей аудиторией. Очевидно было, что он сейчас начнёт говорить. Как перед большой опасностью, у меня сжалось сердце, захотелось крикнуть, но было поздно. Я услышал ровный, твёрдый голос, сразу наполнивший всё пространство.
«Господа! Лучшее средство понять друг друга — это полная искренность. Я бы с удовольствием обманул вас, если бы мне было это нужно. Но это мне не нужно. Чем отчётливее вы будете сознавать своё положение, тем выгоднее, для меня. Я даже буду пугать вас, искушать. Моя правдивость сделает то, что вы сумеете противостоять всякому искушению. Вы находитесь сейчас в моей стране, я предлагаю вам остаться в ней навсегда. Подумайте! Отказаться от любви и ненависти, смен дня и ночи. У кого есть дети, должен отказаться от детей. У кого есть слава, должен отказаться от славы. Под силу ли вам столько отречений?
„Я ничего не скрываю. Пока вы коснулись лишь кожицы плода и не знаете его вкуса. Может быть, он вам покажется терпким или кислым, слишком сладким или слишком ароматным. И когда вы раскусите косточку, не услышите ли вы тихого, страшного запаха горького миндаля? Кто из вас любит неизвестность, хочет, чтобы завтрашний день был целомудрен, как невеста, не оскорблённая даже в мечтах?
„Только тех, чей дух подобен электрической волне, только весёлых пожирателей пространств зову я к себе. Они встретят здесь неизмеримость, достойную их. Здесь всё, рождённое в первый раз, не походит на другое. Здесь нет смерти, прерывающей радость, движенья, познаванья и любованья. И здесь всё вам родное, потому что всё — это вы сами! Но время идёт, срок близится; или разбейте склянки с эфиром, или вы навеки в моей стране!“
Доктор кончил и наклонился. Бурный восторг всколыхнул собрание. Замахали белые рукава, и понёсся оглушительный ропот: „Доктора, доктора!“
Я никогда не думал, чтобы лицо Инны могло засветиться таким безмолвным счастьем, таким трепетным обожаньем. Мезенцова я не заметил, хотя и высматривал его в толпе. Между тем, крики всё разрастались, и я испытывал смутное беспокойство. У меня как-то отяжелели ноги, и я стал замечать моё затруднённое дыханье. Вдруг над самым ухом я услышал озабоченный голос Мезенцова, зовущего доктора, и открыл глаза.
V
Мой флакон эфира был почти пуст. Мне чудилось, точно меня откуда-то бросили в эту, уже знакомую комнату, с восточными тканями и парчей.
— Разве ты не видишь, что с Инной? Ведь она умирает! — кричал Мезенцов, склонившись над оттоманкой.
Я подлежал к нему. Инна лежала, не дыша, с полуоткрытыми побелевшими губами, а на лбу её надулась тонкая синяя жила.
— Отними же у неё эфир, — пробормотал я и сам поспешил дёрнуть её флакон. Она вздрогнула, лицо её исказилось от муки, и, не открывая глаз, уткнувшись лицом в подушку, она зарыдала сразу, как ушибшийся ребёнок.
— Истерика! Слава Богу, — сказал Мезенцов, опуская полотенце в кувшин с водою, — только теперь уже мы не позовём доктора, нет, довольно! — он стал смачивать Инне лоб и виски, я держал её за руку. Через полчаса мы могли начать разговор.
Я обладаю особенно цепкой памятью чудесного, всегда помню все мои сны, и понятно, что мне хотелось рассказывать после всех. Инна была ещё слаба, и первым начал Мезенцов.
— Я ничего не видел, но испытывал престранное чувство. Я качался, падал, поднимался и совершенно забыл различие между добром и злом. Это меня так забавляло, что я решил причинить кому-нибудь зло и только не знал кому, потому что никого не видел. Когда мне это надоело, я без труда открыл глаза.
Потом рассказывала Инна:
— Я не помню, я не помню, но ах, если бы я могла вспомнить! Я была среди облаков, потом на каком-то леске, и мне было так хорошо. Мне кажется, я и теперь чувствую всю теплоту того счастья. Зачем вы отняли у меня эфир? Надо было продолжать.
Я сказал, что я тоже видел облака, что они были красные и зелёные, что я слышал голоса и целые разговоры, но повторить их не могу. Бог знает почему, мне захотелось скрытничать. Инна на всё радостно кивала головой и, когда я кончил, воскликнула:
— Завтра же мы начнём опять, только надо больше эфиру.
— Нет, Инна, — ответил я, — завтра мы ничего не увидим, у нас только разболится голова. Мне говорили, что эфир действует только на неподготовленный к нему организм, и, лишь отвыкнув от него, мы можем вновь что-нибудь увидеть.
— Когда же мы отвыкнем?
— Года через три!
— Вы смеётесь надо мной, — рассердилась Инна, — я могу подождать неделю, ну две, и то это будет пытка, но три года… нет, Грант, вы должны что-нибудь придумать.
— Тогда, — пошутил я, — поезжайте в Ирландию к настоящим эфироманам, их там целая секта. Они, конечно, знают более совершенные способы вдыхания, да и эфир у них, наверно, чище. Только умирают они очень быстро, а то были бы счастливейшими из людей.
Инна ничего не ответила и задумалась. Мезенцов поднялся, чтобы уйти, я пошёл с ним. Мы молчали. Во рту неприятно пахло эфиром, папироса казалась горькой.
Когда мы опять зашли к Инне, нам сказали, что она уехала, и передали записку, оставленную на моё имя.