Виктор Точинов - Ночь накануне юбилея Санкт-Петербурга
Кресло я чуть позже увидел. Потому как высоко стояло, чуть не под потолком, на глыбе квадратной каменной. Нормальные люди так мебель не ставят.
А в кресле – девушка! Пригляделся – нет, квартеронка. Чуть шевельнулась – никак живая? Оторвал я от пола задницу, и к глыбе и к креслу тому поближе направился.
Полковник тем временем – к идолам и к звезде из свечей идет. Только странно идет как-то, Сэмми… Всего шагов пять-шесть надо сделать – а он согнулся весь и по дюйму едва вперед продвигается. Словно ураган ему встречь дует. Но в комнате – ни сквозняка, ни ветерочка.
Я к креслу подковылял – тоже медленно, ноги что-то ослабли. И разглядел: точно, на нем квартеронка молоденькая. Сидит, ремнями притянута. На левом запястье ранка небольшая кровит. От подлокотника желобок – поверху тянется, на цепочках к потолку подвешен. Через всю комнату – и ровнехонько над центром звезды обрывается. И с него – кап, кап, кап – кровь вниз капает, почти черной от свечей этих дурных кажется…
И тогда наконец я увидел, что там, между свечей, лежит…
Эммелина там лежала!
Крохотная, с фут длиной, – но как живая. Из воска, наверное, была вылеплена и раскрашена – но будь размером больше, точно подумал бы, что никуда Эмми не сбегала. Лицо – ее, фигура – ее, волосы – ее, одежда – тоже ее. Даже ожерелье на шейке такое же, но уменьшенное. Сережки в ушах знакомые, синими камушками поблескивают – но крохотные-крохотные, скорее догадался про них, чем разглядел.
А кровь сверху – прямо на нее капает. Но что удивительно – должна бы маленькая Эмми при таких делах все липкая и заляпанная быть – ан нет! Лежит чистенькая, нарядненькая, на платьице – ни пятнышка. Вижу ведь, как капли на нее попадают – но исчезают тут же, словно испаряются. Чудеса…
А полковник тем временем почти уже до идолов добрался – рукой дотянуться можно. Но не успел он ни дотянуться, ни чего иного сделать… Шаги сзади затопали. Тяжелые, грузные.
Обернулся я – и натурально обделался! Полные штаны наложил. И ничуть не стыжусь. Другой на моем месте вообще бы от ужаса помер.
Мамочка к нам шагает!
Как была – без головы! И тесак в руке занесен!
Тут все, что я до того момента повидал, показалось мне пикником младшего класса воскресной школы. А уж денек выдался на зрелища богатый. Но до того все пусть и страшно было, и мерзко, но… как-то жизненно, что ли… А тут…
Окаменел я. К месту прирос. В голове пусто. Мыслей нет. Совершенно. Исчезли куда-то мысли. Потому что человек в присутствии ТАКОГО мыслить не может. Может лишь с ума сходить – причем очень быстро. Чем я и занялся. Мыслей-то нет, но чувства остались. Хорошо мне так стало, тепло и расслабленно – словно я бадье с горячей водой нежусь, а Молли мне спинку трет, и не только спинку – бывали и такие у нас развлекушки. И совсем мне все равно, что дальше со мной будет.
Не знаю, как уж там полковник – думал что-нибудь в тот момент, или нет. Скорее, он на направленное оружие без всяких мыслей реагировал. Тело само по привычке что надо делало.
В общем, когда Мамочка попыталась его тесаком рубануть, полковник ствол ружья поставил. Дзинк! – только искры полетели. Она снова, да быстро так. И еще. И еще. Дзинк! Дзинк! Дзинк! – не поддается полковник. И орет что-то.
Что именно – я не понимаю. И вовсе мне безразлично, чем эта кошмарная дуэль закончится.
А они по комнате кружат, места хватает там. Дзинк! Дзинк! Дзинк! Дзинк! Полковник едва прикрываться успевает, самому и не ударить никак. Да и что толку бить труп безголовый? Мертвее всё равно не станет. И кричит, кричит всё время что-то… Да нет, не труп кричит, – Монтгомери.
И докричался-таки. До меня докричался. Услышал я. Пробудился от безмыслия своего. Разбей ее! – вот что полковник кричал. И я как-то сразу понял, кого разбить надо. Эммелину восковую. В ней вся пружина этой свистопляски. Ладно, разобью…
Но это легче оказалось подумать, чем сделать. Шагаю я к идолам – точь-в-точь как полковник давеча. Чувствую как бы, что бреду я в реке из липкой патоки – причем против течения. Давит, отталкивает что-то. А сзади всё: Дзинк! Дзинк! Дзинк!
Через плечо глянул – гроб моей мамочки! Трупешник-то старухин до меня теперь добирается! Полковник из последних сил спину мне прикрывает. Стиснул я зубы, шагаю, по ногам дерьмо теплое стекает – потом думал не раз, что про героев всё в газетах пишут, лишь про подштанники их после подвига – ни словечка.
Оскалы идольские все ближе, но чувствую – не дойти. Кончаются силушки. И тут как надоумил кто. Ружье-то у меня в руке оставалось, протянул я его – тык идола ближайшего прямо в рожу.
Помнишь, Сэмми, на ярмарке в Сан-Питере один чудак фокусы показывал с банками лейденскими? Так здесь то же самое вышло. Словно голой рукой за ту банку схватился. Тряхнуло аж до печенок, и онемела рука. И потом три года еще немела время от времени…
Но идол упал с грохотом. И – все. Нет патоки, нет течения встречного. Слышу сзади не то вой, не то рев какой. Оглянулся скорей – неохота тесаком получить по затылку.
А это Мамочка трубит гудком пароходным. Стоит, замерла, тесаком не машет больше – а из шеи разлохмаченной вой несется и струи кровавые фонтанами – чуть не до потолка достают.
Ага, не нравится! Свалил я еще двух идолов – и ничего, никаких тебе лейденских банок. Сквозь строй их протиснулся, свечи перешагнул. Над Эммелиной помедлил немного – красивая все же была, и как живая. Затем – сапогом сверху – хрясь!!! Разлетелась на куски. Я и куски топтать давай… Но не успел в мелкую крошку растоптать. Пол чуть не дыбом встал, я на ногах не удержался. И обратно провалился. И снова – дыбом. Словно не дом тут, а пароход. И угодил тот пароход в самую страшную бурю. Лишь много спустя я узнал, что и с домами такое бывает – узнал, когда в Калифорнии в землетрясение попал.
Ну, головы со стен попадали, как тыквы по полу покатились. Идолы, что стояли еще, свалились. Кресло с квартеронкой рухнуло – я это не видел уже, лишь услышал – свечи упали и погасли почти все. Что с полковником и с Мамочкой происходит – не видать. Да и некогда всматриваться – выбираться скорее надо, похоже, дом развалиться собирается. Я на карачках к двери – как пьяный матрос в шторм по палубе. Пол всё в свои игры играет, сверху дрянь какая-то сыплется – штукатурка, еще что-то. Вижу – светлее стало, по наружной стене трещины сквозные поползли. Все, думаю, конец – сложится сейчас особняк полковника, как домик карточный. Но кое-как в коридорчик вытряхнулся, к черному ходу ползу…
И всё кончилось.
Для меня кончилось – доской тюк по темечку, только через два дня я оклемался. Открыл глаза – темно, лежу я вроде как на полу, на груде тряпок всяких. А пол не угомонился, все качается, – правда едва-едва уже. Но тут плеск волн услышал – понял, что опять на плоту мы плывем.
Джим, оказывается, не только пузо у Монтгомери отъедал – он и плот новый потихоньку сколотил, как чуял, что добром житье тамошнее не кончится.
Как спасся я из дома рухнувшего? Джим же и вытащил. Услыхал он выстрелы полковника – и в дом вошел. Не сразу, но вошел. Один он только на это и отважился, все братцы и сестрички разбежались-попрятались. В комнату потайную лезть побоялся, но из-под перекрытий падающих меня выдернул.
А дом не просто на куски рассыпался – даже руины дотла сгорели. Джим говорил: необычным пламенем горело, никогда он такого не видел. Не горит так дерево, хоть бы и нефтью политое.
Тем и закончилась история. Вот только не спрашивай, Сэмми, как вся эта чертовщина происходила. Как Мамочка Эмми спасла и жизнь в ней поддерживала, медленно две сотни чернокожих девчонок загубив. Не знаю и знать не хочу. Я и то, что своими глазами видел, позабыть бы хотел. Да не получается никак… До сих пор глаза ее голубые помню. И ложь ее проклятую…
Нет, нет, Сэмми, насчет судьбы Эммелины Монтгомери ты ошибаешься – кое-что я о ней узнал. Очень нескоро, через десять с лишним лет, но узнал.
Я пароход тот, «Анриетту», купил. Не особо в нем нуждался – но название вспомнил и купил. Крепкое оказалось корыто, потом машину заменили – до сих пор плавает.
Кое-кто там из экипажа десятилетней давности оставался. И странную историю они любили после стаканчика рассказывать. О том, как забронировала каюту первого класса – третью по левому борту – молодая парочка супружеская. С тем, чтобы подсесть по дороге. Ну, подсели, – на лодке подгребли. И сразу в каюту – нырк. И ни слуху, ни духу. Прислуга всё понимает – то да се, медовый месяц. Но одной любовью сыт не будешь. А эти два дня взаперти сидят – ни глотка воды, ни корочки хлеба не заказывают. Постучались к ним – звуки из каюты какие-то странные.
И что ты, Сэмми, думаешь? Когда дверь в конце концов сломали – не было там молодой парочки. Мужчина был – седой, голый, ничего не говорит, мычит, слюни пускает. С ума сдвинулся. По слухам, через год в психушке умер.
А еще в каюте труп нашли – совершенно сгнивший. На вид – тринадцатилетней девочки. Вот как оно бывает…