Монс Каллентофт - Зимняя жертва
64
Рамсхелль.
Самая светлая, парадная сторона Линчёпинга.
Вероятно, это лучшая часть города, куда закрыта дверь для большинства, и здесь живут самые известные люди.
«Потому что таков человек, — думает Малин. — Сознательно или бессознательно, при каждом удобном случае он напускает на себя важный вид, будь то в большом или в малом».
Смотрите, мы живем здесь!
У нас есть средства, мы короли округа 0–13.
Дом родителей Маркуса находится в Рамсхелле. Среди домов директоров «Сааба», удачливых предпринимателей, хорошо обеспеченных докторов и успешных деятелей малого бизнеса.
Эти дома расположены неподалеку от центра Рамсхелля, они поднимаются по склону холма с видом на стадионы «Фолькунгаваллен» и «Тиннис». Большой муниципальный бассейн на открытом воздухе, на который бросают жадные взгляды торговцы недвижимостью со всех концов страны. У подножия склона строения пропадают в лесу или сворачивают на маленькие улочки внизу, где струится река Тиннербекен и начинаются грязно-желтые коробки больничных корпусов. Лучше всего жить на склоне, ближе к городу и с видом на него, и именно там стоит дом родителей Маркуса.
Малин и Туве идут бок о бок, в свете уличных фонарей отбрасывая длинные тени на аккуратно присыпанные гравием тротуары. Конечно, местным жителям хотелось бы выстроить забор вокруг своего района, может, даже с колючей проволокой, по которой пропущен электрический ток, и охранником у ворот. Идея закрытых районов не чужда кое-кому из консерваторов в городском совете, и забор вокруг Рамсхелля не так уж немыслим, как может показаться.
Стоп. Здесь и не далее. Мы и они. Мы против них. Мы.
От их дома до Рамсхелля идти пешком не более пятнадцати минут, и поэтому Малин решила пройтись по морозу, несмотря на заявление Туве: «Я пойду за тобой. И мы будем вместе».
— Я помню, ты говорила, что это должно быть здорово?
— Это будет здорово, Туве.
Они проходят мимо виллы Карин Юханнисон — желтого здания постройки тридцатых годов с деревянным фасадом и верандой.
— Холодно, — жалуется Туве.
— Свежо, — уточняет Малин.
С каждым шагом она чувствует, как беспокойство проходит и крепнет уверенность, что все пройдет хорошо.
— Мама, ты нервничаешь, — вдруг замечает Туве.
— Нервничаю?
— Да, из-за этого.
— Нет, почему я должна нервничать?
— Ты всегда нервничаешь в таких случаях, когда мы идем к кому-нибудь. А ведь это доктора.
— Какая разница кто.
— Там. — Туве показывает вперед по улице. — Третий дом слева.
Малин видит двухэтажное здание из белого кирпича с подстриженными кустами в саду, окруженное невысокой оградой.
Но сейчас ей представляется не дом, а укрепленный тосканский город, который не под силу взять одинокому пехотинцу.
Внутри тепло, пахнет лавровым листом и такая чистота, какую может навести только старательная польская горничная.
Чета Стенвинкель стоит в прихожей. Они пожали Малин руку так, что теперь ее, не готовую к столь безудержному излиянию дружелюбия, качает из стороны в сторону.
Мама Биргитта — главврач отоларингологической клиники, хочет, чтобы ее называли Бигган, «ей та-а-ак приятно на-а-аконец познакомиться с Малин, о которой они столько читали в „Корреспондентен“». Папа Ханс — хирург, хочет, чтобы его называли Хассе: «Надеюсь, вы ничего не имеете против фазана? Я раздобыл пару превосходных экземпляров внизу, у „Лукуллуса“».
«Стокгольмцы, верхушка среднего класса, — отмечает про себя Малин. — Переехали сюда, в глушь, чтобы делать карьеру».
— Вы не из Стокгольма? — спрашивает она.
— Из Стокгольма? Что, похоже? Нет, я из Буроса, — отвечает Бигган. — А Хассе из Энчёпинга. Мы познакомились во время учебы в Лунде.
«Я уже знаю их историю, — думает Малин, — а мы еще не вышли из прихожей».
Маркус и Туве скрылись где-то в глубине дома, а Хассе ведет Малин на кухню.
На стойке из сверкающей нержавеющей стали виден запотевший шейкер, и Малин капитулирует, отказавшись от всякой мысли о сопротивлении.
— Бокал мартини? — спрашивает Хассе, а Бигган добавляет:
— Только будьте осторожны. Он делает его very dry.[52]
— Добавить «Танкерей»?[53]
— С удовольствием, — соглашается Малин.
Минуту спустя они чокаются. Мартини чистый и прозрачный, и она стоит с бокалом в руке, думая, что он, Хассе, во всяком случае, понимает толк в напитках.
— Аперитив мы обычно пьем на кухне, — говорит Бигган. — Здесь так уютно.
Хассе стоит у плиты. Жестом он подзывает к себе Малин, другой рукой одновременно снимая крышку с черного, видавшего виды чугунного котелка.
Запах ударяет Малин в лицо.
— Смотрите сюда, — показывает Хассе. — Где вы еще видели такие лакомые кусочки?
Два фазана плавают в булькающем желтом соусе, и у Малин тут же желудок сжимается от голода.
— Ну что?
— Выглядит просто фантастически.
— О-о-опс — и все кончено! — говорит Бигган, и Малин сначала не понимает, что она имеет в виду, но потом видит пустой бокал в ее руке.
— Я сделаю еще. — И Хассе трясет шейкером.
— У Маркуса есть брат или сестра? — спрашивает Малин.
Хассе резко опускает шейкер, Бигган улыбается:
— Нет. Мы долго пытались, но в конце концов пришлось сдаться.
Хассе снова гремит кусочками льда в шейкере.
65
Ее голова.
Она тяжела, и такая боль, словно кто-то разделывает мозговые полушария фруктовым ножом. Такую боль нельзя чувствовать, когда спишь. Во сне нет физической боли. За это мы и любим его так, сон.
Нет, нет, нет.
Теперь она припоминает.
Но где мотор? Автомобиль? Она больше не в автомобиле.
Стоп. Пусти меня. Кое-кому я еще нужна.
Сними повязку с моих глаз. Сними ее. Может быть, нам стоит поговорить? Почему именно я?
Здесь пахнет яблоками? Что это у меня на пальцах, земля? Что-то жесткое и в то же время теплое. Крошки печенья?
Трещит огонь в очаге.
Она бьет ногой в ту сторону, откуда идет тепло, но там пусто. Она упирается во что-то спиной, но не может сдвинуть это с места. Только глухой звук и вибрация по всему телу.
Я… я… где я?
Я лежу на холодной земле. Это могила? Значит, я все-таки мертва? Помогите, помогите…
Но мне тепло, и если бы я лежала в гробу, вокруг бы было дерево.
К черту эти веревки.
И тряпку изо рта.
Может, они лопнут, веревки? Если подергать туда-сюда…
И повязка падает с ее глаз.
Дрожащий свет. Подземные своды? Земляные стены? Где я? Это пауки и змеи роются вокруг меня?
Лицо. Лица?
На них лыжные маски.
Глаза. Но взглядов не уловить.
Теперь они снова пропали, лица.
Тело болит. Но это только начало, ведь так?
Если бы я мог что-нибудь сделать.
Но я бессилен.
Я могу только наблюдать, и я должен это делать — может, мой взгляд хоть чуть утешит тебя.
Я останусь, хотя предпочел бы повернуться и исчезнуть в любом из множества мест, куда я могу уйти.
Но я останусь — с любовью и страхом, со всеми чувствами. Ты еще не закончил, но надо ли тебе продолжать? Ты думаешь, это произведет на них впечатление?
Это больно, я знаю, я сам прошел через это. Остановись, остановись, говорю я тебе. Но знаю, ты не можешь слышать мой голос. Или ты думаешь, ее боль должна заглушить другую боль? Или надеешься, что ее боль откроет двери?
Я так не думаю.
И поэтому взываю к тебе:
Остановись, остановись, остановись…
Это я сказала «остановись»?
Но как мог звук вырваться из моего рта, заклеенного скотчем, с куском ткани, плотно прижатым к небу?
Теперь она голая. Некто сорвал с нее одежду, распоров швы ножом, а теперь подносит стеариновую свечу к ее плечам. Ей страшно, а голос шепчет: «Это должно, должно, должно произойти».
Она пытается кричать, но словно не умеет.
Некто подносит свечу все ближе и ближе, и жар становится нестерпимым. Шипение ее тлеющей кожи — вот крик ее боли. Она дергается туда и сюда, но не в силах сдвинуться с места.
— Может, мне сжечь тебе лицо?
Это говорит тот невнятный голос?
— Думаю, этого будет достаточно и мне уже не потребуется убивать тебя. Ведь без лица ты будешь не совсем ты, так?
Она кричит, кричит. Беззвучно.
Другая щека. Горит скула. Круговыми движениями. Красный, черный, красный — цвета боли. Запах жженой кожи, ее кожи.
— Может, лучше ножом? Подожди минутку. Только не падай в обморок, не спи, — бормочет голос, но она уже далеко.
Лезвие горит, боль исчезла, в теле пульсирует адреналин, и остается лишь одно — страх, что ей никогда больше не вырваться отсюда.