Жан-Кристоф Гранже - Кайкен
Как он прожил с ней десять лет? Притом что их разделяли десять тысяч километров? И этот долгий путь окончился тупиком.
В нем разгоралась злость, словно огонек в ночи. Чтобы не дать ему угаснуть, Пассан принялся вспоминать раздражавшие его привычки Наоко. Например, она могла пить чай в любое время суток. И наливала чашку до краев. Тоннами скупала косметику — баночки и тюбики загромождали в ванной все полки, как бы огораживая пространство, принадлежавшее только ей и больше никому. Обожала дарить другим всякие мелочи, что, на его взгляд, говорило не о щедрости, а о скупости. Часами лежала в ванне. Не успев прийти с работы домой, мчалась полоскать горло. А акцент? Иногда он его просто бесил. А ее манера каждую фразу начинать со слова «нет»? Или переходить на английский, если французских слов не хватало. Но главное — ее глаза. Черные, миндалевидные, непроницаемые. Глаза, которые все впитывали и ничего не выражали.
Со временем Наоко превратилась для него в какой-то вирус, в проказу, пожиравшую сложившийся у него чистый образ идеальной Японии. Он сжал кулаки и смежил веки, пытаясь представить, как Наоко заживо горит, охваченная яростным пламенем его гнева.
Но ничего не получилось.
Вместо этого он подумал о том, как прекрасно они ладили. Пассану нравилось отношение Наоко к любви. Никаких бурных излияний чувств, никаких «я тебя люблю» через слово (японцы вообще не употребляют это выражение), никаких «нет, ты первый вешай трубку» и прочей пошлятины, всегда вызывавшей у него тошноту.
Жан Кокто стащил у Пьера Реверди одно высказывание, которое вставил в диалог героев в знаменитом фильме Робера Брессона: «Любви нет. Есть лишь доказательства любви».[31] Реплика пошла гулять по миру, обретя значимость универсальной максимы. Пассан, со своей стороны, всегда сознавал, что в ней скрыта глубокая правда: в любви важны только поступки. Слова не стоят ничего.
Но Наоко говорила так мало, что каждое ее слово весило не меньше поступка. Когда она среди ночи шепнула ему, раз или два, не больше, со своим колдовским акцентом: «Я тебя люблю», ему показалось, что он стоит под звездным небом посреди пустыни и смотрит в колодец, на дне которого плещется вода.
Всего три коротких слова, наполнивших его жизнь смыслом…
72
— Гийар дал признательные показания.
— Как это?
— В письменном виде. Прислал мне свою исповедь.
Иво Кальвини встретил Пассана у ворот. Его впалые глаза горели привычным лихорадочным блеском, но одежда — он вышел в ярко-синем спортивном костюме и белоснежных кроссовках — придавала ему непривычный, едва ли не комичный вид. Удивил Пассана и дом, в котором жил прокурор, — непритязательное сооружение из песчаника, похожее на шахтерские домишки и расположенное в самом центре Сен-Дени. Кальвини, производивший впечатление высоколобого и спесивого зануды, оказался скромным обитателем рабочего пригорода.
— Как к вам попал этот материал? — спросил Пассан.
— По почте. Проще простого. Нечто вроде: «В случае моей смерти прошу переслать…»
Он еще и шутил — это было что-то новенькое. Впрочем, сама ситуация не вписывалась ни в какие привычные рамки. Чтобы высокое начальство пригласило сыщика к себе домой, в воскресенье, в девять утра… Невиданное дело.
— Входите, прошу вас.
Он посторонился, пропуская гостя на участок. Они прошли через квадратный газон, и Кальвини махнул рукой на стоявшие под высоким дубом чугунный стол и стулья:
— Присаживайтесь. Сегодня не очень холодно. Сейчас я принесу документ. Кофе хотите?
Пассан кивнул. Со вчерашнего дня у него во рту не было ни крошки. Заснул он, погруженный в любовные мечтания. Это был не сон, а какое-то забытье — без сновидений, без чувств. Проснулся в пять утра и содрогнулся от сознания собственной безответственности. Его детям грозит опасность. Его бывшая жена, чудом избежавшая гибели, лежит в больнице. По городу бродит убийца, вооруженная катаной. А он чем занят? Спит! Быстро собравшись, он поехал в отель «Пульман» проведать сыновей. Шепотом переговорил с Фифи — Жаффре и Лестрейд храпели, устроившись на двух диванах.
— Посидишь сегодня с ребятами?
— Естественно. Это моя работа.
— Что собираетесь делать?
— Пойдем в «Аквабульвар». Или на Тронную ярмарку. Еще не решил.
Больше обсуждать пока было нечего — ни о прошедшей ночи, ни о грядущем дне. Наступило воскресенье, а значит, расследование затормозится на сутки. Впрочем, официально они не имели к делу никакого отношения.
На садовой мебели переливались капли росы. Оливье вытер стул и сел. Его смущал окружающий покой: ни шума машин на улице, ни бензиновой вони. Над головой щебетали птицы. Но стоило ему поднять глаза над забором, и он уперся взглядом в расчертившие небо угловатые башни. Домик судьи находился всего в паре сотен метров от Франк-Муазена, превращенного Акушером в свои охотничьи угодья.
Послышался звук шагов: Кальвини вернулся с зажатой под мышкой папкой. В руках он нес кофейник, сахарницу и кружки. Тощий как скелет, в нелепом одеянии, он, несмотря ни на что, выглядел внушительно.
Усевшись за стол спиной к дому, он аккуратно положил перед собой принесенные бумаги. Несколько мгновений изучающее смотрел на обожженное лицо майора: в его взгляде читалось и изумление, и восхищение.
— Давно вы здесь живете? — Пассан попытался разрядить обстановку.
— А вы думали, я живу в буржуазном квартале в Семнадцатом округе? — Судья улыбнулся своей знаменитой кривоватой улыбкой.
— Ну, в общем, да.
— Я работаю судьей в этом департаменте и жить должен здесь же. Знаете, как архитекторы, которые проектируют типовые курятники и сами в них селятся. Сахару?
— Спасибо, не надо.
— А вы где живете?
Кальвини наливал Пассану в кружку кофе. Терпкий запах, смешанный с ароматом влажной земли, защекотал ноздри.
— Я и сам толком не знаю, — ответил после краткого молчания сыщик. — У меня дом в Сюрене, но сейчас… все слишком осложнилось.
Хозяин не стал настаивать, просто подтолкнул к гостю пластиковую папку.
— Исповедь Гийара. Получили вчера утром. Должен сказать, что она… произвела на меня впечатление. Разумеется, это только копия.
Оливье разглядел под прозрачной обложкой листы, исписанные шариковой ручкой. Почерк, скорее, детский — мелкие круглые буквы. Так пишет человек, которому не пришлось особенно много учиться.
— Если в двух словах, что там?
— Если в двух словах, то вы оказались правы. На все сто процентов. Акушером был Гийар. Он родился на свет гермафродитом. В тринадцать лет перенес операцию — из него сделали мальчика. Потом принимал тестостерон. Природная злоба плюс повышенные дозы гормональных препаратов, и вот вам результат. Это он устраивал поджоги в родильных домах и…
— Я же вел следствие по Гийару. — Пассан жестом прервал его. — Так что знаю эту историю наизусть. Но что заставляет вас думать, что Акушером был именно он?
— Есть некоторые детали убийств, о которых не мог знать никто, кроме вас, меня и преступника.
Оливье просмотрел листки. Удовлетворения он не испытывал. Ему казалось, он держит в руках нечто вроде мирного договора. Вернее, пакта о перемирии — кратковременном и ненадежном. Перемирии, которое с неизбежностью будет нарушено, едва на горизонте появится новый психопат. И тогда начнется новая серия немотивированных убийств.
— Последние страницы — это просто бред, — продолжал Кальвини. — Чистая галиматья. Какие-то оракулы, ссылки на античность. Там и про вас говорится…
— Он видел во мне самого страшного врага.
— Не только. Есть и кое-что еще, и вряд ли вам это понравится. По всей видимости, женской половиной своего естества он был… в вас влюблен.
Пассан предчувствовал нечто в этом роде и даже не удивился. Имея дело со злом, волей-неволей научишься с ним обращаться. В каком-то смысле это даже делало его сильнее.
— Он что-нибудь говорит о Леви?
— Признается, что убил его, но подробностей не сообщает. Насколько можно понять, он отнесся к вмешательству Леви как к досадному недоразумению. Вам что-нибудь об этом известно?
Пассан рассказал историю с перчатками. Кальвини неторопливо отпил глоток кофе.
— Я обязательно все это проверю. Если вы правы, похоронить майора Леви с почестями нам вряд ли удастся.
Пассан продолжал листать досье, пытаясь сдержать дрожь. Лицо опять начало гореть от боли. Обозлившись на себя за то, что заснул, он забыл утром принять обезболивающее. От двухдневной щетины зудела кожа, но он не мог позволить себе почесаться.
— В самом конце, — заговорил Кальвини, — Гийар пишет о том, что решил покончить с собой. Это снимает с вас всякие подозрения.
— А что, меня кто-то подозревал?