Иэн Бэнкс - Пособник
Если отрешиться от того факта, что пили там от случая к случаю и мало, а прессе дозволялось освещать лишь немногие, очень неспортивно-односторонне отобранные факты, а к большинству событий ни один журналист не допускался, гонзо- или еще какой, то когда дошло до дела (а до дела дошло, и шанс мне был предоставлен, такой, что не отвертеться, просто вопил мне прямо в рожу: да пиши же ты, хрен моржовый!), я ничего не смог, не смог ничего слепить, как должен был бы настоящий лепила; я просто застыл, пораженный ужасом, потрясенный всей этой сумасшедшей силой — моя человеческая сущность была не готова и непригодна к такому, равно как и мое общественно-профессиональное «я», и моя квалификация, и мое лицо — а сколько трудов положил я, готовя его к тому, чтобы без страха смотреть в море лиц, которые и есть мир.
Так я был поставлен на место, точно взвешен, и потянул мало.
Я стоял в бессолнечной пустыне под небом, черным от горизонта до горизонта, под клубящимся, тяжелым сернистым небом, затвердевшим и запакощенным, насыщенным плотными зловонными эманациями, выдавленными из растревоженного чрева земли, окруженный полуденной теменью этого рукотворного запланированного катаклизма, светящегося погребальными огнями горящих скважин, грязно коптящих вдалеке, я стоял, ошарашенный, то ли в ступоре, то ли в стопоре, содрогаясь перед всем нашим безграничным талантом генерировать дьявольскую ненависть и безумное разорение и не имея никаких сил описать происходящее и поделиться своим знанием.
Я корчился на асфальтово-черной корке погубленных песков, меня опалял жар горящей невдалеке скважины — одной из многих, — я смотрел на искореженные черные металлические конструкции, торчащие над кратером, из которого била смесь нефти и газа — хлестала резкими, пульсирующими и мгновенно рассеивающимися вспышками и пузырями, образующими коричнево-черную струю, превращавшуюся наверху в яростную бушующую огневую стихию; под этим грязным стометровым огненным кипарисом содрогалась земля, словно от нескончаемого землетрясения, рев стоял оглушительный, пронзительный и невыносимый, как вой реактивных двигателей, от него мои кости гудели, зубы клацали, а глаза чуть не вываливались из орбит.
Меня трясло, в ушах стоял звон, глаза жгло, в горле першило от кисловатых, резких паров, испускаемых горящей сырой нефтью, но впечатление создавалось такое, будто само неистовство происходящего погрузило меня в прострацию, лишило мужества и способности рассказывать об увиденном.
Позднее на дороге в Басру, которая шла вдоль бесконечных рядов разбитой техники, необозримой свалки металла, вытянувшейся в линию (снова) от горизонта до горизонта по плоской бурой поверхности пыльной земли, я дивился на искореженные, изрешеченные останки легковушек, фургонов и грузовиков — работа А10, «кобр», ПТУРСов, скорострельных пушек, тридцатимиллиметровых орудий, неистовство кассетных бомб, дорвавшихся до лишенных брони жертв; я видел обгоревший металл, на котором остались лишь обожженные чешуйки покрытой сажей краски, оторванные шасси, раскроенные пополам кабины «хонд», «ниссанов», «лейландов» и «маков», просевших на спущенных покрышках, если только они еще оставались — у многих машин резина выгорела до стального корда; я созерцал эти разбросанные здесь и там в песке осколки былой жизни и пытался представить себя на их месте — разбитых, отступающих, спасающихся бегством в этих беззащитных гражданских автомобилях; пытался представить себе этот ливень ракет и снарядов, эти сверхзвуковые осадки, бушующий и ревущий повсюду вокруг огонь. А еще я пытался понять, сколько же народу здесь погибло, сколько разорванных, обожженных тел и фрагментов тел было собрано в мешки, вывезено и закопано похоронными командами, прежде чем нам позволили увидеть сию икону бойни продолжительностью в один день.
Я сидел на невысокой дюне метрах в пятидесяти от нагромождений металла на полосе распоротой, вспученной дороги и пытался осмыслить все это. Лэптоп лежал у меня на коленях, его монитор отражал серые небеса, курсор неторопливо подмигивал в левой верхней части пустого экрана.
Я просидел с полчаса, но так и не смог родить ничего, что передавало бы, как все это выглядит и что я чувствую. Я покачал головой, встал и повернулся, отряхивая брюки.
В паре метров от меня, наполовину засыпанный песком, лежал черный обуглившийся сапог. Я поднял его — он оказался на удивление тяжелым: внутри все еще находилась нога.
Я сморщил от вони нос и бросил сапог, но и это не помогло, не сдвинуло меня с мертвой точки, мой движок (ха) не завелся.
Ничто не помогало.
Из отеля я передал в газету несколько состряпанных без всякого вдохновения статеек типа «война — ад, но для женщины здесь и мир — не райский сад», потом выкурил довольно мощную мозговертку — мне ее достал мой любезный помощник-палестинец, которого (как только уехали журналисты) арестовали кувейтские власти и после пыток депортировали в Ливан.
Когда я вернулся, сэр Эндрю сказал, что моя работа его совершенно не впечатляет, они могли бы с тем же успехом, но за гораздо меньшие деньги перепечатывать материалы «Ассошиэйтед пресс». Мне нечего было на это возразить, и целых полчаса пришлось сидеть и терпеть эту словесную трепку. И хотя я прекрасно понимал, что это не оправдание, а слабость, презренная жалость к себе, замешанная на самомнении, но во время той убийственной профессиональной порки были минуты, когда я видел себя, попавшего в западню и совершенно раздавленного среди покрытых жирной черной сажей песков у дороги на Басру.
Я слышу вопли мертвецов, заглушающие рев и скрежет, что несутся от скважин, я ощущаю густой въедливый запах коричнево-черной нефти и сладковатую удушающую вонь трупов, потом вопли мертвецов превращаются в крики чаек, а зловоние — в запах моря, к которому примешивается резкий дух птичьего помета.
Я все еще связан. Открываю глаза.
Энди сидит напротив меня, привалившись спиной к грубой бетонной стене. Пол и потолок тоже бетонные. Слева от Энди вход, не дверь, а просто неровный лаз, сквозь который снаружи проникает солнечный свет. Я вижу другие бетонные здания — все заброшенные — и долговязую бетонную вышку, сплошь загаженную чайками. Еще дальше катятся волны с белыми барашками, а совсем вдалеке видна полоска земли. Ветер задувает в открытый проем, посвистывая в мелких камнях и осколках стекла. Я моргаю, глядя на Энди.
Он улыбается.
Руки у меня связаны за спиной; колени схвачены лентой. Я отползаю к стене и тоже сажусь, прислонясь к ней. Теперь я вижу больше воды и земли — множество домов в отдалении, несколько буев, раскачивающихся на неспокойной воде, и плывущее прочь каботажное суденышко.
Я шевелю языком — во рту отвратно. Мигаю, принимаюсь трясти головой — может, еще чего разгляжу, но тут же прекращаю это занятие. Голова болит и пульсирует.
— Ну, как ты там? — спрашивает меня Энди.
— Как в жопе, а ты чего ожидал?
— Могло быть и хуже.
— Не сомневаюсь, — отвечаю я; мне становится холодно.
Я закрываю глаза и осторожно прислоняю голову к прохладному бетону стены. Ощущение такое, будто мое сердце гоняет воздух — оно бьется так часто и слабо, что кровь ему не прокачать. Воздух, думаю я; бог ты мой, он надул меня воздухом, и я сейчас умру, сердце молотит вхолостую, взбивая пену, пузыри, воздух, мозг умирает от кислородного голодания, бога ради, нет… Но проходит минута, другая, лучше мне не становится, но я и не умираю. Я снова открываю глаза.
Энди сидит на том же месте; на нем коричневые вельветовые брюки, военная куртка и туристские ботинки. У стены в метре слева от него лежит большой рюкзак защитного цвета, а перед ним полупустая бутылка минеральной воды. Под правой рукой у него сотовый телефон, под левой — пистолет. Я не очень-то разбираюсь в ручном оружии, ну, разве что отличу револьвер от браунинга, но, кажется, узнаю этот серый пистолет; кажется, тот самый, что был у него тогда — неделю или две спустя после смерти Клер, когда он вознамерился, не отходя от кассы, отомстить доктору Хэлзилу. Может быть (думаю вдруг я), не надо мне было тогда его удерживать.
На мне все та же одежка, в которой он меня похитил: черный костюм, теперь грязный и заляпанный, и белая рубашка. Галстук он с меня снял. В метре от меня справа лежит мой непромокаемый плащ, сложен он аккуратно, но тоже грязноватый.
Он вытягивает одну ногу и носком ботинка дотрагивается до бутылки с водой. Постукивает по ней.
— Воды? — спрашивает он.
Я киваю. Он встает, отвинчивает пробку и подносит бутылку к моим губам. Я делаю несколько глотков, затем киваю, и он забирает бутылку, снова садится на прежнее место.
Он достает из кармана своей военной куртки пулю и начинает вертеть ее в руке, потом глубоко и печально вздыхает и говорит:
— И что дальше, Камерон?