Кит МакКарти - Пир плоти
Большинство людей относились к Гудпастчеру либо с раздражением, либо с насмешкой — в зависимости от их взглядов на жизнь. Например, тот факт, что куратор, обращаясь к главе отделения гистопатологии Бэзилу Расселу, внушавшему всем благоговейный страх и искреннюю ненависть, так и не научился употреблять слово «профессор», изводил Рассела, словно гнойный нарыв в боку, и в то же время служил источником тихой радости для Айзенменгера.
Однако то, что Гудпастчер являлся идеальным куратором, не вызывало никаких сомнений. Он был беззаветно предан своему музею и, если бы ему только разрешили, с удовольствием переоборудовал бы одну из кладовок в спальню для себя и жены и провел бы остаток своих дней в этом ограниченном пространстве, заключавшем в себе все, что любил он сам и что любило его.
Наблюдая за Гудпастчером и разговаривая с ним, трудно было предположить наличие в его психике каких-то глубинных слоев, но однажды произошел инцидент, после которого Айзенменгер начал подозревать, что таковые все же существуют. В тот раз в музее неожиданно появилась жена Гудпастчера — коренастая женщина со сломанными искусственными зубами и огромным, растекавшимся во все стороны животом. Гудпастчер пришел в неописуемое волнение и заперся с женой в своем кабинете на целый час. Когда они наконец вышли оттуда, Гудпастчер попросил Айзенменгера отпустить его до конца дня из-за какого-то чрезвычайного происшествия с его приемным сыном. Айзенменгер, не подозревавший о существовании этого родственника, спросил, насколько это серьезно, и получил от крайне расстроенной миссис Гудпастчер ответ, что это очень серьезно. Когда он предложил им свою помощь, супруги переглянулись, и куратор решительно замотал головой. Вернувшись на следующий день, Гудпастчер категорически отказался отвечать на какие-либо вопросы, даже самые настойчивые. Таким образом, однажды куратор продемонстрировал, что отнюдь не является плоским подобием человека, а обладает еще и третьим измерением, однако тут же предпочел, чтобы все об этом поскорее забыли.
Через неделю Гудпастчер вновь приобрел свой обычный двухмерный вид, уйдя с головой в дела музея, и трудно было вообразить, что у него есть какая-то другая жизнь за музейными стенами. Вверенные ему экспонаты в глазах постороннего человека могли являть собой странное, если не шокирующее, зрелище, но Гудпастчер, вне всякого сомнения, смотрел на них иначе. Даже самые неприглядные экземпляры, каких здесь были сотни, с их опухолями, гематомами, нарывами и врожденными патологиями, вызывавшими у других либо похотливое любопытство, либо академический интерес, пробуждали в Гудпастчере чувство участия.
Если и существовало что-нибудь живущее и дышащее, что наиболее полно воплощало в себе самый дух музея, так это был Гудпастчер.
Но где же он находился в данный момент? И где был Стефан?
И тут Айзенменгер увидел это.
* * *На что он первым делом обратил внимание? Впоследствии, когда он вспоминал этот момент, ему казалось, что он увидел все сразу. Но Айзенменгер сомневался, что так было на самом деле. Он подозревал, что человеческая память должна как-то упорядочивать реальные события и выстраивать их в логической последовательности.
Может быть, прежде всего он почувствовал запах? Со слабым, но вполне ощутимым привкусом загустевшей и высыхающей крови — признаком смерти? Запах ненавязчивый, но тем не менее передающий по нервной цепочке в глубинный центр эмоций — в лошадиную голову, что свернулась спиралью в самой надежной и укромной части височной доли мозга, — сигнал: смерть рядом.
Возможно, он кожей лица ощутил холод пустого пространства, мертвенное безразличие морга, которое наполняло сознание уверенностью, что данное место непригодно для жизни.
И еще был чуть слышен скулеж, доносившийся откуда-то издалека и отдававшийся от стен слабым эхом. Скорее это был даже не звук, а лишь его ничтожный, исчезающий отголосок.
Но ни одно из этих ощущений, будь оно первым, вторым или третьим, по своей силе не могло соперничать с тем, что увидели его глаза. Прежде всего глаза. Но как только Айзенменгер охватил умом картину, которая открылась его взору, все остальные образы тут же померкли, сметенные грозным дыханием Бога.
И все же…
И все же впоследствии ему казалось, что первая мысль, которая пришла ему в голову, когда взгляд его упал на идеальный круг огромного дубового стола, не была ни главной, ни даже второстепенной. Мысль была кощунственной.
«Она прекрасна…»
Она была около метра шестидесяти ростом, с короткими, выкрашенными хной волосами. Она смотрела в никуда своими темно-карими глазами. Это были мертвые глаза, уже подернутые пеленой, но все еще поразительно прекрасные.
Он не мог не признать, что даже в смерти — даже в такой смерти, как эта, — она сохранила свою красоту.
Он знал, кто это.
Он вспомнил, что видел ее раньше, но мысль эта оказалась хрупкой и мимолетной — ее тут же вытеснила вереница более сильных эмоций. Момент был неподходящий для того, чтобы вспоминать, где и когда он мог ее видеть.
Ее смерть затмила собой все остальное.
Она была полностью раздета и висела над круглым столом для совещаний — с того места, где он стоял, казалось, что над самой серединой. Ее шею стягивала бледно-красная веревка. На вид веревка казалась нейлоновой — хотя на таком расстоянии трудно было сказать точно, — а цвет ее, телесно-розовый в слабом зимнем свете, будто нарочно подчеркивал женственность и изящество девушки. Узел находился за ее левым ухом — то есть с той стороны, где стоял он. Из-за этого голова была повернута вправо и подбородок девушки оказался слегка задран.
Айзенменгер проследил взглядом до самого конца веревки. Он не ставил перед собой цель смотреть вверх — взгляд его непроизвольно скользнул с тела на узел, а уж оттуда к исходной точке.
Создавалось впечатление, что веревка уходит в бесконечность. Она поднималась над всеми демонстрационными витринами, над огромными лампами в круглых матовых плафонах, подвешенных на невероятно длинных цепях, над балконом, опоясывавшим верхнюю половину здания, и тянулась все дальше — туда, куда уже не достигал взгляд.
И тут Айзенменгер понял, что веревка свисает с высшей точки здания — огромного стеклянного купола. Он не только не видел, где она начинается, но и не мог понять, как ее туда прикрепили.
Стараясь не ступить в разлившиеся по ковру лужи крови, Айзенменгер осторожно сделал несколько шагов вперед.
Как это и бывает при удушении, лицо девушки слегка покраснело, глаза ее тоже были налиты кровью.
Он приблизился лишь на метр, но теперь все страшные детали выступили гораздо яснее, и зрелище стало поистине ужасным.
Ее тело было вскрыто сверху донизу. Кто-то разрезал его от гортани до самого лобка и раздвинул в стороны кожу, жировую ткань и мышцы, словно повар, разделывающий рождественского поросенка. Ее большие тяжелые груди свисали, как фалды пиджака с переполненными карманами; ребра, впервые выставленные на всеобщее обозрение, смущенно скалились в белой ухмылке.
Мало того: продольного разреза кому-то показалось недостаточно — перпендикулярно ему был сделан еще один, поперечный, шедший чуть выше пупка в обе стороны и огибавший бока. В результате разрезы образовывали крест, и две нижние половины уцелевшей кожи свисали, обнажив брюшную полость с серо-зелеными завитками тонкого кишечника.
Но и этим осквернение тела не исчерпывалось.
Кишечник, будь он в естественном состоянии, непосвященному может показаться скрученным как попало, безо всякого порядка, но на самом деле он закреплен в строго определенном положении. Часть его окутана диафрагмой и прижата ею к задней стенке брюшной полости, а все остальное подвешено более свободно на брыжейке, которая является ответвлением задней брюшины и служит своего рода привязью, дающей кишечнику возможность смещаться, но в разумных пределах.
Брыжейка тоже была разрезана — ничем иным нельзя было объяснить тот факт, что кишечник свисал кольцами до самого стола. Но разрез был сделан не аккуратно, как на операционном столе, а наспех, и лезвие, очевидно, зацепило какой-то большой кровеносный сосуд — аорту или нижнюю полую вену, а может быть, даже почки.
Поэтому кровь, вытекшая из внутренностей тускло поблескивавшими ручьями, образовывала нечто вроде фантастического фонтана слез в царстве обреченных. Большая часть крови стекла по ногам девушки на дубовый стол, спрятав его поверхность под своим вязким темно-красным слоем; однако на столе ей места не хватило, и какая-то ее часть перелилась на пол.
Айзенменгер как зачарованный долго смотрел на прекрасную молодую девушку, на это надругательство над природой, готическое по своему замыслу и театральное по исполнению, и в эти долгие минуты ничто — ни в музее, ни в остальном мире — для него не существовало.