Елена Сулима - Опоенные смертью
Петро потряс головой и зажмурился. Открыл глаза:
— Не-е — это не глюки.
Оглянулся на Карагоза. Карагоз стоял, как вкопанный, и смотрел, не мигая обветренными морщинистыми веками. Гном — маленький, словно пенек с накинутым на глаза капюшоном медленно раскачивался, молясь валуну.
Петро не знал, как прокомментировать это событие. Он сделал шаг назад и, оступившись, так и застыл в позе приклонившись на одно колено. И вонь собственного прогоркшего пота, тошнотворно шибанула ему в нос, но это была реальность, настоящая плотская реальность… А впереди… Петро покосился на подельника.
Карагоз хмыкнул и медленно, скрывая невротическую дрожь, стянул автомат с плеча:
— Эй! Ты кто?! Руки вверх! Клянусь мамой, мамою клянусь! — и выдал тираду мата с предупреждением о том, что если дернется — застрелит.
Вдруг гном вырос. Казалось — Санта-Клаус поднялся с колен. Но это там у них… на далеком, инфантильном Западе! В России не бывает Санта-Клаусов!.. В России может быть все что угодно, но только не это… Нет! Это бред! Ведь здесь не детский утренник — тайга! И сотни километров вокруг покрыты мраком, одиночеством, суровой правдой! И день, обглоданный куриной слепотой… и черно-белая наводка зрения на резкость… Все бесконечно в плоскости, но сиро-скудно по состоянию сердец, так рвущихся отсюда. Петро пригляделся, по-идиотски тряхнув головой, поскольку невозможно, вот так — в злой серьезности!..
— Баба! — выдавил он из себя, и больше не нашлось ни слов, ни объяснений.
Она посмотрела на них и, отступив несколько шагов назад, к сосне, скинула дубленку, и дубленка, мягко струясь, опустилась к ногам. Оставшись во всем облегающем, черном заложила руки за голову. И ничего не отразилось на её красивом и печальном лице, ни страха, ни удивления, ни мольбы о пощаде…
— Вот это да! — Сердце Карагоза учащенно забилось. Он вдохнул морозный воздух полными легкими, взял себя в руки, сплюнул в сторону, и прицелился.
Она не шелохнулась. Словно и не живая, словно не настоящая вовсе.
Ужас и восхищение невероятным отяжелили приливом крови голову. Карагоз, забыв о том, как далеко разносится звук в тайге, открыл очередь. По стволу вековечной сосны было видно, как точно он обрисовывает её силуэт.
Петро вырвался из собственного оцепенения при первых звуках выстрелов и рванулся вперед, чтобы повиснуть на локте Карагоза, не отрывая глаз от этого… в черном… Детские сказки, фильмы, сумбурные разговоры на нарах о пришельцах — все смешалось в его голове… и он застыл на пол полете.
Карагоз не выдержал, вдруг пальцы на спуске свело, колени дрогнули. Отбросил автомат в сторону. Стряхнул Петро, постфактум повисшего на руке, и рванул по плотному насту к ней. Наст лопнул через пару шагов и он, провалившись по колено, застыл, — Беги! — прохрипел он, глядя в её бледное, но настоящее, живое лицо, — Клянусь мамой, беги!
Она смотрела на него, не моргая.
Беги! — заорал он, словно испугался самого себя, голос его сорвался и он прохрипел из последних сил — Клянусь мамой! давай! Давай! Драпай!
Но она стояла, как и прежде — не шелохнувшись.
И чувствовала себя гигантом, ступнями плотно опирающегося о твердь земную, головой — высоко утопающего в небе. И казалось, что видит, как бог все — абсолютно все, всю землю, от её снегов, до её Конских пальм, и в то же время каждую иголочку на лапах елей, каждую снежинку искрящую на хрупком насте… каждую песчинку на Лазурном берегу. Абсолютно все. И великое понимание успокоило и душу, и боль, и страх её — беспредельным молчанием изнутри.
Выбравшись из снежной ямы, обратно на плотный наст, не оборачиваясь, Карагоз пошел-побежал к трассе. Петро, оглядываясь, полный и ужаса, и блаженного непонимания, поспешил за ним.
Какой-то бред… Бред невозможных сочленений несочленимого, как ловко он проникает, заполняет, затмевает… И словно глядя на себя с высокой высоты, шла, в любой момент готовая к смерти, женщина, пробиралась промеж хвойной щетины ледяной заснеженной пустыни, а сердце ныло эхом эоловой арфы небесного сияния, и пульсировали виски неровной автоматной очередью. И черный пот лиц, мат, хрип… скрип плотных шагов… колея… Далекий волчий вой…
ОСТАЛОСЬ СТО СЕМЬДЕСЯТ ШЕСТЬ ДНЕЙ.
Вот и автобус пыхтящий, ползущий назад, возвращающийся, словно из неоткуда, заставляющий сосредоточиться, сконцентрироваться на реальности времени, места и их атрибутов.
ГЛАВА 14
Она вернулась ночью, постучалась в номер Фоме и, застыв на пороге, с трудом разжимая заледеневшие с мороза губы, как-то медленно произнесла: — У меня, кажется, едет крыша…
Фома окинул её насмешливым взглядом. Встал с постели, широким жестом предложил ей войти. Она медленно, словно не решаясь, переступила порог. Он снял с неё дубленку, встряхнул в коридоре от льдинок и повесил, перекинув через спинку стула.
— А знаешь, откуда это пошло? С Сахалина. Там после землетрясения с домов крыши съезжают. Идешь по поселку, а они все на бок, сикось-накось, наперекосяк. И чувство такое, что дома сума сошли. Маленькие домики… И поселок, если смотреть с сопки, как игрушечный, только неправильный такой, домики, словно ребенок кубики раскидал. Вот так-то. Ничего-то вы не знаете, мадам.
Она молча, не отрывая от него взгляда, села на стул.
"Она слушает меня во все глаза" — улыбнулся про себя Фома и, не желая прерывать этот добрый гипноз, продолжил стихами:
— "…Я помню, как с дальнего моря
Матроса примчал грузовик,
Как в бане повесился с горя
Какой-то пропащий мужик.
Как звонко, терзая гармошку,
Гуляли под топот и свист,
Какую чудесную брошку
На кепке носил гармонист…" — вот такой идиотический рай прямо как по Рубцову.
Алина вдруг молча встала и пошла в его туалетную комнатку: В облупленных стенах бледно-бежевого пространства, вмещающего в себя унитаз и умывальник с капающей ржавой водой из крана, зиял квадрат. Мистический квадрат подернутого желтоватой дымкой старого зеркала. В этом зеркале видишь себя так, словно сам себе снишься. Она вгляделась в себя и отшатнулась. Некая странная, совиная сущность смотрела на нее, а сквозь это прозрачное отражение виднелся маленький городок с медового цвета морем. Алина тряхнула головой и застыла, вглядываясь как в чужое, но вроде бы собственное лицо. "Вот так я буду выглядеть после смерти, если явлюсь на землю приведением".
А Фома тем временем продолжал, закуривая сигарету, чуть-чуть повысив голос, чтобы слышала:
— Я родился в таком раю. С детства помню, смотрел на все глазами полными неосмысленного ужаса и не понимал, — что делать-то?.. Все делал правильно. Маме помогал, книжки умные читал, отличником был.
— Ты был отличником? — перебил её ровный голос из туалета.
Значит, она его слушала и не теряла нить его повествования.
— А как же. Я школу с золотой медалью окончил и совсем обалдел. Начитался Джека Лондона и после Морфлота рванул в тайгу. Думал вот где романтика! В Сибири не хуже чем на Юконе. Да ещё экспедиция. Помнишь, Алла Герман пела: "Наш путь и далек и долог, и нету дороги назад. Держись геолог, держись геолог! Ты ветру и солнцу брат". Никакой романтики не увидел — все пьют и я пил. Так спьяну всю тайгу насквозь и пролетел. С аэрогеологоразведкой. Мы там так пили, что меня в Москву с оборудованием, случайно смешав, завезли и сбросили. Для бешеной собаки семь верст не крюк. Из-под Красноярска в Москву, через Владивосток.
— Но почему ты пил, если был примерным? — спросила она натянуто громко, хотя и еле шевеля губами. Приподняла челку. Корни волос показались ей светлее. Даже не светлее — какого-то металлического оттенка. "Седина" констатировала про себя, и почувствовала глубокую старческую усталость. Захотелось лечь и спать, спать и плакать. И ни о чем не знать. Никого не слышать. А Фома продолжал Громко. Так что она могла слышать и там.
И она своим вторым, параллельным сознанием, продолжала внимать его рассказу. Хотя, теперь, после того, как он не понял, что твориться внутри у нее, после того, как она поняла, что больше никогда между ними не промелькнет — и ни намека на теплое, интимное нечто, что порой называют любовью, другое её сознание оставалось глухим к его рассказу. Но два сознания вместе относились к нему как к снотворному, способному угомонить разрывающуюся от отчаяния душу.
…От того-то и пил, что за всех было стыдно. Мама меня так жить не учила, как жили все вокруг. Хотел жить по маме, а вышло по Игорю Холину:
… Надежду
Возлагала на сына:
Все же мужчина.
Вырастет,
Начнет помогать.
Вырос,
Стал выпивать…
Да… это седина. — Отпрянула она от зеркала.
— Ты слышишь?
Слов не было в ответ. Удивительное безмолвие охватило её душу. Она не ни рассказывать, ни объяснять… Не могла даже про себя перечислить все то, что произошло с ней несколько часов назад, тем более — осмыслить. Этот кусок времени нерастопляемой льдиной застыл в ней.