Вольфганг Хольбайн - Кровь тамплиеров
Этот монастырь, конечно, не был местом, которому он хотел бы посвятить всю свою жизнь. Он должен поговорить начистоту с Квентином, сказать, что собирается его покинуть после окончания школы, хотя пока он не имел ни малейшего представления, куда ему направиться и куда может привести его дальнейший путь. Ведь он еще никогда и нигде не был и не знал никого вне монастырских стен. Но как объяснить все это Квентину? И как открыться Стелле и сказать ей, что он ее любит?
«Для приемного сына монаха в монастыре, — размышлял он про себя, — все это действительно не так-то просто. Особенно для такого безнадежного труса».
Звонок на перемену прозвучал прежде, чем он смог определить первый «аблативус абсолютус» в своем переводе. Это тем более раздосадовало его, что Квентин достаточно рано начал заботиться, чтобы его приемный сын был на короткой ноге с латынью. И то, что он особенно ненавидел «аблативус», вовсе не означало, что он не умеет его определять и безошибочно ставить на место в нужной форме. Но Стелла, сама того не желая, мгновенно изменила некоторые привычные правила. Например, то, что после звонка и воцарявшегося вслед за ним в классе хаоса всегда первым, кто распахивал дверь и выскакивал в коридор, был Франк, хоть он и сидел на последней скамье. Он и на сей раз первым добежал до двери, но сегодня этот неотесанный верзила застыл у выхода, чтобы следить за Стеллой, которая обстоятельно и не торопясь складывала в сумку книжки и тетрадки. Он наблюдал за ней взглядом лягушки, подстерегающей муху. Давид также без особой спешки сложил свои вещи и поднялся со скамьи. Когда он поднял взгляд, Стелла стояла прямо против него.
— Эй, Давид! — Несмотря на фамильярно-лаконичное обращение, она вновь одарила его улыбкой своих бездонных синих глаз. Он старался думать при этом о чем угодно, только не об этом свербящем ощущении в груди. — Тебе известно, что мы сегодня вечером устраиваем праздник? Или нет?
Ее вопрос был чисто риторическим, ибо нужно было быть таким же слепым и глухим, как учителя, чтобы не догадаться по шепоту и перемигиваниям последних дней, что предстоит один из пользующихся дурной славой праздников, устраиваемых на большой поляне. Несмотря на это, она сунула ему в руку маленькую карточку с приглашением. Давид робко ответил на ее улыбку, и две другие девочки, которые еще оставались в классе вместе со Стеллой, весело захихикали.
Он почувствовал, как кровь прилила к его щекам (он застыдился этого) и, как следствие, затем порозовели уши.
— Да… Я знаю… — ответил он, запинаясь. Его колени слегка подкашивались. Внутренне он проклинал себя за смущение. В конце концов, она пригласила его на вечеринку, а не на их предсвадебную помолвку. Он должен наконец взять себя в руки.
— Ну так как? Придешь? — Стелла чуть склонила голову набок, и к ее улыбке примешалось нечто, воспринятое им как легкая мольба. Возможно, в ней проглядывало также некоторое предвиденное ею заранее разочарование и легкий упрек, так как это было не первое приглашение, на которое он отвечал отказом.
Почему, собственно? Если не принимать во внимание страх осрамиться перед соучениками, когда он в своей беспомощности скажет или сделает что-нибудь неподходящее к случаю и всех насмешит, а также уверенность, что Квентин хотя и не запретит ему, но даст почувствовать свое неодобрение, других серьезных причин для отказа у него не было.
— Я обещал Квентину помочь в переводе, — ответил он и почувствовал, что лучше бы ему тут же провалиться на месте, хотя сделать это было не в его власти.
Стелла в самом деле казалась не только разочарованной, но и уязвленной. Она вздохнула и смерила его настойчивым взглядом.
— Мы совсем скоро заканчиваем школу, Давид, — сказала она, тряхнув красивой головкой. — Нам осталось не так много праздников, учти это.
Давид медленно и обстоятельно закрыл свою сумку, чтобы не глядеть в глаза Стелле. Она права. Пройдет совсем немного времени, и их пути разойдутся. И он был достаточно взрослым, чтобы дать понять Квентину, что пора перерезать пуповину, если уж его приемный сын настолько труслив, что не может сказать ему об этом сам прямо в глаза. Давид явно собирался с духом.
— Ну… да, — ответил он наконец и криво улыбнулся. — Возможно, я смогу все же на часок вырваться.
— Сделай это! — Стелла просияла и повернулась, чтобы уйти, словно боялась, что его «возможно» превратится в «нет», если она даст ему время что-нибудь добавить. — Буду очень рада! До вечера!
Ее подруги, продолжая хихикать, исчезли из классной комнаты. Стелла хотела последовать за ними, но Франк, все еще стоявший у выхода, прислонясь к дверному косяку, в позе, которую он считал крутой и эффектной, схватил ее за запястье, не давая пройти.
— Только не говори, что ты втрескалась в это ничтожество, Стелла, — процедил он, задыхаясь от гнева, и, сморщив нос, указал на Давида.
Стелла смерила его пренебрежительным взглядом и вырвала руку:
— Тебе-то какое до этого дело, тупица?
Давид улыбнулся и смотрел ей вслед, пока она не исчезла среди учеников, толпящихся в коридоре, но его улыбка застыла на губах, когда он заметил полный ненависти взгляд Франка.
Фон Метц помнил о дне, когда крестили Давида, как будто это было вчера. В тот день было пролито немало крови, и поэтому Роберт все еще чувствовал себя в какой-то степени виноватым. Порой он спрашивал себя, не лучше ли было бы сделать это сразу же — убить маленького Давида непосредственно после его рождения. Но Лукреция запретила ему тогда всякое общение с сыном и надежно спрятала от него малыша. Само собой разумеется, она должна была это сделать. На ее месте он поступил бы так же. Она знала, что он намерен отнять у нее ребенка. В этом не было сомнений. Но он все же не хотел, чтобы ребенок умер, не получив Божьего благословения, и потому было правильнее дождаться того дня, когда священник окрестит мальчика.
В те часы, когда все в нем начинало глухо роптать, Роберт приспособился успокаивать свою совесть привычными рассуждениями. Ведь те, кого они убили, тоже не были невинными овечками; они были бездушными палачами, убийцами, нанятыми Лукрецией. Кто знает, сколько загубленных человеческих жизней лежало на их совести, но они, видимо, привыкли к такому существованию — каждое утро вылезать из постели с мыслью, что вполне могут не дожить до вечера.
Когда до Роберта дошло телефонное сообщение священника, он немедленно направился в Авиньон. Лукреция настаивала на том, чтобы крещение свершилось как можно скорее, так что священник после разговора с ней был вынужден уступить и назначил обряд на следующее же утро. Он был неплохим человеком, этот священник, и знал, что в жизни правильно и что ложно, но судьба не наделила его силой придерживаться этих правил. В результате у Роберта оказалось не слишком много времени для сборов и приготовлений, но в конце концов все прошло гладко.
Почти гладко.
Он сидел в маленьком уличном кафе в центре Авиньона и терпеливо ждал, в то время как его люди заняли позиции в непосредственной близости от церкви. Ему было нелегко скрыть нервозность и столь естественную для человека слабость при мысли о том, что от него потребуется, — вернее, что он сам от себя потребует! Именно поэтому, а также чтобы не быть случайно обнаруженным в последнюю минуту какой-нибудь комнатной собачонкой Лукреции, он прикрывал лицо газетой «Ле Монд» и лишь время от времени опускал ее, чтобы отхлебнуть глоток крепкого черного кофе, принесенного кельнером. Когда пробило одиннадцать часов, он отложил газету, так и не прочитав ни одной статьи, положил плату за кофе под сахарницу, чтобы веющий с утра бриз не подхватил легкую купюру, и направился к церковной площади. Если все пойдет по плану — а в этом он не сомневался, так как священник был человек надежный, — решающий момент близок.
Как только он вышел из тени, отбрасываемой аркой ворот, и остановился на площади перед входом в церковь, его взгляд стал внимательно обшаривать все вокруг, и то, что он увидел, ему не очень понравилось. Было еще довольно рано. Несмотря на сверкающие солнечные лучи, воздух для второго июля был достаточно свежим. Однако на площади уже собралось много народу. Туристы любовались историческими постройками, прилежно фотографировали или, болтая, бродили парами вдоль сувенирных лавок. Наряду со взрослыми здесь было очень много детей: одни послушно шагали рядом с родителями или прочими спутниками, держа их за руки, другие с радостным визгом беспорядочно носились по всей площади, что немало мешало спокойному передвижению остальных. Фон Метц тихо вознес к небу молитву, чтобы, когда они начнут делать то, что задумали, им под руку не попался невинный ребенок.
Черт подери! Все в нем противилось тому, что он считал своим непременным долгом. Давид был плодом его греха — но все же он был и оставался его родным сыном, его плотью и кровью!