Лука Ди Фульвио - Чучельник
Когда он убирал руку, Джудитта вдруг заметила, что левый мизинец у него ампутирован. Глядя на желтый обрубок, она испытала одновременно сострадание и отвращение. Увечье как бы снимало с этого человека ореол и делало его более человечным.
– Я еще на лекции подумал, что вы и есть та сестра, которая добровольно ухаживает за моей матушкой, – улыбнулся профессор Авильдсен.
– Вы сын этой несчастной синьоры? – удивилась Джудитта и сделала быстрое, неловкое движение, пытаясь утереть слезы.
– Да… увы. – В голосе прозвучало что-то фальшивое, двусмысленное.
– Но у вас разные фамилии.
– Мать вычеркнула из памяти все, что напоминало ей о ненавистном и… постылом муже. Простым росчерком нотариусова пера. Формально я тоже не Авильдсен. Я именуюсь так разве что… по привычке.
– Простите, я не знала…
– Даже не зная… вы тем не менее отдаете больным душу. Это делает вам честь.
– Спасибо.
– Нет, не благодарите. Древнекитайский мыслитель Ян Чжу учит: «Кто творит добро не ради славы, так или иначе удостоится ее. Сама по себе слава не ищет награды, однако со славою непременно придет и награда. Награда сама по себе чужда борения, но в конечном итоге борьбы не избежать. Посему, благородные души, остерегайтесь творить добро». – Он впился в нее взглядом. – А вы… готовы бороться?
Джудитту обжег этот пристальный взгляд. Она поежилась под халатом.
Из кармана пиджака профессор Авильдсен вдруг вытащил шелковый платок и левой рукой утер ей слезы. Вместе с мягким прикосновением шелковой ткани Джудитта ощутила, как мозолистый обрубок царапнул ей щеку.
– Вы плакали, – констатировал он.
Джудитта смутилась.
– Неприятное ощущение. Мне тоже случается плакать от боли. Это повелось еще с детства. – Профессор Авильдсен перевел глаза на мать, по-прежнему неподвижно возлежавшую на кровати. – А вот она… никогда. Ни разу в жизни она не плакала. Сильная женщина. Очень сильная.
Джудитта отодвинулась, и рука профессора с шелковым платком застыла в воздухе. Помедлив, он протянул ей платок.
– Высморкайтесь.
Внутренне сжавшись от боли и от его голоса, она поднесла к носу платок.
– Оставьте его себе.
– Спасибо…
Профессор наклонился и поднял с полу скомканное письмо Амальди.
– Я выброшу его… Ни к чему вам больше страдать.
Джудитта хотела возразить, забрать письмо, чтобы потом перечитать его еще раз, но не смогла произнести ни слова.
– Вы интересуетесь антропологией?
– Очень.
– Я рад. Надеюсь, на предстоящей сессии вы будете на высоте положения. Вы ведь у нас отличница.
– Откуда вы знаете?
– Я слежу за вами… Джудитта. – Он слабо улыбнулся ей и тут же вышел, оставив ее в темном лабиринте боли.
А рядом в том же ритме раздувался и сжимался компрессор аппарата искусственного дыхания, чем-то похожий на охрипшую гармошку.
XX
Стол, над которым склонился профессор Авильдсен, был залит темной липкой кровью. Запах в лаборатории стоял непереносимый. Наглухо закрытые окна удерживали его внутри, а влажность усиливала. Сосредоточенно работая, профессор с болезненной тоской вспоминал прошлую жизнь, в который раз бередя открытую рану своего появления на свет. Затерявшись в хитросплетении воспоминаний и чувств, он сам не заметил, как заплакал. Черные слезы неизбывной вины бороздили щеки и терялись в рыжеватой бородке. Он всегда знал, а теперь лишний раз убедился, в чем заключается его самая страшная слабость. Но лишь теперь, обретя свой славный замысел, обретя настоящее, которое служило оправданием темному прошлому и пророчило лучезарное будущее, у него хватало сил взглянуть в глаза судьбе.
Он сделал два небольших надреза в верхней части правой ноги, изъятой у доктора Дерузико, – один с наружной, другой с внутренней стороны бедра. Потом аккуратно скальпелем отделил кожу от мяса. Внимательно осмотрел обнаженную мышцу и бедренный сустав, потом крепко ухватился за кожу и потянул ее на себя. Лаборатория огласилась неприятным звуком, как при отлипании клейкой ленты. Но не прошло и нескольких минут, как эпидермис слез, точно чулок, вывернувшись наизнанку без единого разрыва. Профессор тщательно отчистил кровавую ткань от налипших кусочков мяса, вывернул на лицевую сторону и намазал смесью квасцов, мышьяка и мыла для смягчения и сохранности. Потом вытащил закрепленную в тисках красную ногу и проделал аналогичную операцию с левой. Туго набив кожу обеих ног паклей, или, как выражаются бальзамировщики, «натянув шкуру», он поставил ноги сушиться под мощную инфракрасную лампу в ожидании последующего монтажа. Затем с лупой в руках тщательно обследовал каждый квадратный сантиметр эпидермиса и отметил, что с момента ампутации ног волосяной покров вырос на несколько миллиметров. Для укрепления волосяных луковиц он смочил кожу губкой, обмакнутой в специально приготовленный раствор.
Ожидая, когда изделие высохнет, сделал замеры. Как всякий хороший бальзамировщик, Авильдсен фиксировал размеры деталей в свежем виде. Сопоставил данные со своими записями, проверяя, нет ли сжатия или растяжки, как произошло с руками антикварши, и, убедившись, что размеры совпадают, облегченно вздохнул. Как он и предвидел, у доктора Дерузико, которая насыщала питательными веществами кровь его матери, а он тем временем исподволь разглядывал ее, кожа оказалась прочнее, чем у антикварши. Погрубее, быть может, зато более пригодная для изготовления чучел.
Профессор Авильдсен досадливо посмотрел на руки, в готовом виде ставшие короче сантиметров на пятнадцать. Неприятности начались уже при «натягивании шкуры». Эпидермис порвался в нескольких местах и теперь вульгарно блестел от клея там, где пришлось накладывать заплаты. Последующее дубление лишь частично законсервировало его. К тому же на этапе набивки и монтажа чересчур тонкая кожа пошла морщинами. Профессор Авильдсен взял руку антикварши и погладил себя по щеке. Ощущение было мягким, бархатным. Он почувствовал дрожь и устранился от дальнейших ласк. Глаза его снова увлажнились, а пальцы правой руки инстинктивно нашли обрубок левого мизинца и стали успокаивающе его массировать. Он покачал руку антикварши, удовлетворенно отметив, что шарниры сработаны превосходно. И пястный, и локтевой, и плечевой. После чего опять принялся массировать то, что осталось от мизинца, – маленький желтый бугорок, средоточие боли и наслаждения, в которое умещается весь его мир.
Профессор Авильдсен вернулся в детство, будто втянутый в мутный омут. Но теперь он уже не боится утонуть в нем, потому что у него есть замысел, его грандиозный замысел. Вспомнил куклу матери, такую суровую и такую беспомощную. Подумал о матери, что лежит сейчас на пропахшей хлоркой больничной постели, такая же недвижимо суровая и такая же беспомощная, как та гипсовая кукла. «Ты стала такой же, как она», – мысленно сказал он матери и передернулся от застарелого страха. Некогда эта кукла занимала кресло матери в ее отсутствие. Пухлые пальцы, белокурые кудряшки, обрамлявшие плоское, невыразительное лицо, бархатное платье, из-под которого выглядывала тонкая полоска кружев, и гладкое, скользкое гипсовое тело. Жестокая кукла бдительно сторожила его, когда он делал уроки или стоял в углу, наказанный за какой-нибудь проступок или даже за нечистые мысли. Сверля его своими стеклянными голубыми глазами, чтобы потом все доложить матери, кукла сидела, широко расставив ноги, так что видны были ее кружевные трусики; а стоило ее наклонить, стеклянные глаза куклы, воровки мыслей, томно закрывались, закрывались, закрывались…
Он вспомнил тот случай, когда, склонившись над каким-то художественным альбомом, впился глазами в купидона, сжимавшего двумя пальцами сосок женщины, откуда капало молоко, поливая весь мир, и тогда будущий профессор впервые почувствовал, что маленький белый столбик плоти у него между ног живет собственной жизнью, может сам подниматься, выпирая из-под хлопковых трусов и даже пытаясь расстегнуть пуговицы брюк. Скорее из любопытства, чем сознательно, он выпустил непонятное существо на волю и стал наблюдать за ним. Было в нем что-то странное, забавное, наполнявшее душу каким-то новым восторгом. Он положил руки по бокам своего пульсирующего открытия, готовый схватить его, если оно вдруг задумает сбежать. Но напрасно он боялся. Никуда его хозяйство не сбежало и, коли на то пошло, оказалось не таким уж самостоятельным. Оно трепетало на воздухе, как невысказанная мольба; обладатель чувствовал: от него что-то требуется, но еще не знал – что. Да, это была грустная, манящая, немного нудная и настойчивая мольба. Просившая выхода, помощи, но не умеющая объясниться. Он долго, в оцепенении наблюдал за происходящим, потом снова вперил взгляд во взволновавшую его картину и заметил, что белое, будто обсыпанное тальком тело женщины напоминает куклу, а сам он похож на купидона – те же медные отблески в волосах, те же длинные тонкие пальцы, тот же затуманенный взгляд. И тогда, по странной ассоциации мыслей, он сжал двумя пальцами свой чахлый детский членик. От простого соприкосновения плоти с плотью произошло чудо. Сквозь полуопущенные веки он увидел, как две молочно-белые капли – точь-в-точь как те, что сочились из груди женщины на картине, – испачкали его пальцы. Всего одно мгновение. А кукла наблюдала за ним. Он почувствовал, что не только пальцы, но и весь он стал грязный, липкий. Кукла все видела. И вдруг он в первый раз в жизни прикоснулся к ней, толкнул ее. Капля молока прилипла к бархатному платью. Он принялся изо всех сил оттирать пятно, уже не боясь дотронуться, вертя ее так и эдак. Рука почувствовала выпуклость бюста под мягкой тканью. Такой же негнущийся нарост обнаружился с другой стороны груди. Он ощупывал эти наросты снова и снова, пока не накрутил себе еще одну эрекцию. Два липких пальца, а потом и вся пятерня сомкнулись вокруг пениса, другая рука тем временем терла микроскопический кукольный сосок. И опять все повторилось, опять он увидел все из-под век, отяжелевших от странного томления. Умом он понимал, что кукла выдаст его, что все куклы – его враги, и как бы томно ни опускала она веки, кукла никогда не станет его сообщницей. Однако они вместе пережили наслаждение. Кукла слезла со стола и стала помогать ему своими крошечными гипсовыми ручками и гладкими жесткими ляжками. Вскоре от его молока бархатное платье стало жестким под стать ее соскам.