Полина Дашкова - Золотой песок
Когда папе не писалось, он целыми днями лежал на диване в трусах и байковых тапочках. Блюдечко на тумбе у дивана полнилось вонючими окурками. К папе нельзя было подходить. Он сразу начинал кричать, и получалось, будто ты виновата, что ему сейчас не пишется. В кухне выстраивалась батарея пустых бутылок.
Иногда вместе со своей школьной подругой Зинулей Резниковой Ника собирала бутылки в авоську и шла к ларьку «Прием стеклотары». На вырученные три или даже пять рублей можно было пойти в кафе-мороженое. А если накопить побольше, то имело смысл съездить на троллейбусе в Дом игрушки на Кутузовский проспект. Там продавались немецкие куклы с моющимися волосами, с набором одежды и посуды.
Периоды семейного мира становились все короче, а ссоры затягивались, иногда на неделю, иногда на месяц. Родители не разговаривали друг с другом, гостей не приглашали, уходили сами, каждый в свою сторону.
Между тем счастливые шестидесятые сгорели без следа. Сама собой настала другая эпоха, в которую никак не вписывались прежние живые символы. Серей Елагин стал все чаще обнаруживать прорехи в своей сверкающей славе. Его забывали. Не выходя из одного творческого кризиса, он погружался в следующий. Не мог написать ни строчки, и в этом были виноваты все: жена, дочь, друзья, эпоха, дождь и солнце, зима и лето.
Викторию Рогову все реже приглашали сниматься. Сменилась мода на женский типаж. Лицо Виктории было лицом шестидесятых. А на дворе стоял семьдесят четвертый год. Вернее, холодный, метельный январь семьдесят пятого.
Ника проснулась среди ночи оттого, что громко шарахнула входная дверь. Ничего особенного. Родители опять поссорились и кто-то из них ушел. Ника подвинула стул к окошку, чтобы высунуть голову в форточку и посмотреть, кто сейчас выйдет из подъезда, мама или папа. С четвертого этажа было отлично видно, как вышла мама в распахнутом пальто, без шапки. Вышла и села в маленький белый «Москвич» своего нового друга, дяди Володи Болдина.
«Москвич» уехал. Ника юркнула в постель. Она вроде бы привыкла к родительским ссорам, но все равно заплакала. И сама не заметила, как уснула, зарывшись лицом во влажную от слез подушку.
Сквозь сон ей слышался странный грохот.
В семь часов прозвенел будильник. Ника открыла глаза, надо было вставать и собираться в школу. На цыпочках, чтобы не разбудить папу, она вышла из своей комнаты, прошмыгнула в ванную, умылась, почистила зубы. Дверь в комнату родителей была приоткрыта. Там горел свет. Настольная лампа. «Неужели папа работает?» – с удивлением подумала Ника и заглянула.
На полу валялась перевернутая табуретка и желтые в белый горошек осколки люстры. Довольно высоко над полом Ника увидела босые ноги.
Мускулистые волосатые ноги. Черные сатиновые трусы. Белая майка. Большой синий шар размером с человеческую голову, с круглыми, как шары, глазами и темными кудрявыми волосами. Слипшаяся, закрученная спиралью прядь упала на лоб. Глаза смотрели прямо на Нику. Распухшее лицо, вываленный язык Белая бельевая веревка, привязанная к крюку от люстры. Слишком тонкая, чтобы выдержать вес такого большого мужчины. Тонкая, но прочная. Выдержала…
Ника стояла несколько минут как парализованная. И, только заметив крупное светло-коричневое родимое пятно на левой руке висящего мужчины, такое знакомое с раннего детства, похожее по форме на кленовый лист, она страшно закричала.
На какое-то время самоубийство Сергея Елагина стало модной темой. В Доме литераторов и в Доме кино прошли вечера памяти. Образ погибшего киносценариста и поэта вдохновил малоизвестного барда на цикл надрывных песен, в которых Елагин представал рубахой-парнем, разухабистым Серегой, и проводилась настойчивая параллель с тезкой-самоубийцей, с Сергеем Есениным.
Когда стали разбирать архивы, оказалось, что законченных стихов едва ли наберется на тонкую книжицу. Законченных сценариев всего три, и фильмы по ним давно сняты. А больше нет ничего. Черновики, наброски, обрывки четверостиший, планы так и не написанных сценариев, каракули на блокнотных страничках, самолетики, чертики с рожками.
Говорили, что, конечно, виновата Виктория. Он был гений, а она всего лишь смазливая пошленькая мещаночка. Она никогда его не понимала. Говорили, что виновата эпоха, душная, застойная, неудобная для гения.
На похоронах мамин друг дядя Володя Болдин крепко держал Нику за плечи.
Потом ей еще долго снились босые ноги высоко над полом, лицо, похожее на сплошной раздутый синяк, вылезшие из орбит мертвые глаза и светло-коричневая родинка на руке в форме кленового листочка.
Память об отце существовала отдельно от этой кошмарной картины. Отец глядел с нескольких фотографий, взятых в рамки и развешенных по стенам. Одна из них, очень большая, была украшена черным бантом. Под ней на полочке стояла черная роза в стакане. Роза высохла, лепестки скорчились, покрылись пылью.
Сороковой день после смерти совпал с днем рождения Сергея Елагина. Квартира была набита людьми. Дверь не закрывалась, гости приходили, уходили, целая толпа курила на лестничной площадке. На кухне распоряжалась бабушка Серафима, папина мать, строгая, прямая, моложавая, с жестким умным лицом. Ника редко видела ее и побаивалась. Бабушкой называть не решалась, звала с раннего детства Симочкой Петровной, так же, как мама.
После смерти Сергея Елагина из уст в уста долго еще передавали легенду о том, что его мать встретила трагическое известие словами: «Это вполне в его духе. Этого следовало ожидать».
– Где у вас шумовка? Открой еще банку майонеза. Ну что ты застыла? Шевелись, – обращалась она к Нике, которая помогала ей на кухне. – Ну кто так держит консервный нож? Ладно, неси это блюдо на стол. Осторожней.
Сначала Симочка Петровна пыталась усадить гостей за стол, но это было невозможно. Все не помещались, не хватало стульев и приборов. Мама слонялась среди гостей, не выпуская сигареты изо рта, словно тоже была гостьей и не знала, куда деваться в чужой квартире. С жадностью выслушивала соболезнования, подставляла руку для поцелуев, принималась плакать навзрыд, но потом вдруг, совсем некстати, начинала смеяться, высоко запрокинув голову, сверкая зубами подрагивая тонким горлом. Смех тут же переходил к слезы, в истерические рыдания. Потом опять лицо становилось безучастным. Виктория поправляла волосы подкрашивала губы у зеркала в ванной, закуривала очередную сигарету. Кто-то снимал на кинокамеру, кто-то без конца фотографировал. Знакомые и незнакомые люди просили внимания, произносили речи, много раз звучали слова «гений» и «трагедия художника». Ближе к полуночи, когда гостей стало меньше, остались в основном свои, самые близкие, и кто-то в очередной раз, с надрывом в голосе, произнес «трагедия художника», раздался вдруг высокий плачущий мамин голос:
– В чем трагедия? Ну в чем? Он никого не любил, кроме себя. Он больше пил и ходил по бабам, чем писал. Он не подумал, что будет с ребенком, когда она увидит… Девочка была одна дома. Теперь она кричит во сне. Она останется ненормальной навсегда. Он жизнь загубил, ее и мою… По маминым щекам текли черные слезы. Рот был в размазанной яркой помаде, словно в крови. Волосы растрепались, в одной прядке запуталась веточка укропа.
Симочка Петровна, ни слова не говоря, встала из-за стола, отыскала в прихожей свою шубу и ушла, хлопнув дверью.
– Это мать? – крикнула ей вслед Виктория. – Это называется мать?
– Вика, перестань, – дядя Володя Болдин попытался обнять ее, но она вырвалась.
– Оставьте меня в покое! Я знаю, вы все думаете, я виновата в его смерти. Конечно, я для него была слишком примитивной, я не могла соответствовать его гениальности. Мне хотелось иметь нормальную семью, мне хотелось, чтобы у моего ребенка было нормальное здоровое детство.
– Ну, вы тоже не ангел, Виктория Николаевна, – надменным басом произнесла последняя папина подруга, тетя Наташа.
– А по какому праву здесь эта женщина? – закричала мама. – Уберите ее! Она не смеет переступать порог моего дома!
– В таком случае, Владимир Леонидович Болдин тоже должен уйти отсюда, – хладнокровно возразила Наташа, – вот вы говорите, девочка была одна той ночью. А где же были вы сами, Виктория Николаевна?
– Гадость какая, – громко прокомментировал чей-то высокий мужской голос.
– Да, я понимаю, я всем вам противна! Но вы посидите, повздыхаете, поболтаете о трагедии художника и уйдете, к своим женам и мужьям, к своим детям, к своим делам. А я? Кому я теперь нужна? Вдова в тридцать пять лет! Вдовушка с ребенком! На что мы будем жить? Меня уже три года не приглашают сниматься. Меня не берут в театр. Я актриса! Все забыли об этом, а я, между прочим, тоже талантливый человек. Ну что мне теперь делать? Он не оставил ни копейки, вы понимаете? Ни гроша! Гений… Черт бы его побрал…
– Это мерзко! – басом рявкнула тетя Наташа. – Это надругательство над памятью. Кто-нибудь уймет ее наконец или нет?