Константин Образцов - Молот ведьм
Я сажусь за руль, медленно выезжаю из двора и отправляюсь в путь.
«Qui habitat in protectione Altissimi, sub umbra Omnipotentis commorabitur. Dicet Domino: refugium meum et fortitudo mea, Deus meus, sperabo in eum…» [1]
Через сорок минут город с его шумными тревожными улицами наконец остается позади. Узкое темное шоссе извивается крутыми изгибами среди лесистых холмов; в потоках дождя становится все больше крупных хлопьев мокрого снега, и щетки на лобовом стекле сгребают их вместе с водой, утрамбовывая в белую полосу и оставляя дрожащие мутные тени. Я не разгоняюсь быстрее восьмидесяти километров в час и дисциплированно снижаю скорость, когда проезжаю светящийся большими окнами пост дорожной полиции. Постовой в длинном мокром дождевике с капюшоном едва смотрит в мою сторону и равнодушно отворачивается: водитель за рулем старой «двадцать четвертой» «Волги» не может быть ни опасен, ни платежеспособен.
После очередного подъема шоссе выпрямляется, упираясь в непроглядный мрак впереди. Небо на севере от горизонта до самой высокой точки своей сферы совершенно черное и клубится огромными тучами, словно древней неизбывной угрозой. Я вспоминаю слова из псалма: «мрак сделал покровом Своим, сению вокруг Себя мрак вод, облаков воздушных»[2]. Не нужно думать, что, взывая к небесам, вы обращаетесь к Богу. В книге Иова сказано: «Облака — завеса Его, так что Он не видит, а ходит только по небесному кругу»[3]. Создатель остался за кулисами земного спектакля, за завесой тьмы, ограждающей божественный взор от непотребства, в которое порочные арлекины превратили Его прекрасный и полный гармонии замысел. Здесь, под плотным пологом туч, небеса — обитель воздушных духов злобы, которые поджидают меня сейчас впереди, в черной пустоте адской бездны. И груз в моем автомобиле предназначен для доставки именно туда.
Через полтора часа я прибываю в пункт назначения. Дачный поселок темен и пуст: электричества нет, и ни сезон, ни погода не располагают жителей города к посещению своих летних резиденций. Я неторопливо пробираюсь по узким песчаным улицам меж деревянных оград, молчаливых домов, голых зарослей кустарника и высоких сосен и елей. Нужный мне дом стоит у подножия небольшого холма рядом с пересечением двух дорог: одна идет вверх и прямо, мимо дачных участков, а другая уходит правее и ниже, к густому лесу метрах в пятидесяти от перекрестка. Я сворачиваю направо. Дорога, ведущая в лес, вся изрыта промоинами, ямами и сосновыми корнями, выступающими из плотного песка, как щупальца подземных чудовищ. Машина раскачивается и подпрыгивает, мощный свет фар освещает лес впереди, и в пронзающих тьму ярких лучах он похож на сказочную пещеру, теряющиеся во мраке своды которой подпирают толстые колонны деревьев, образующие причудливый лабиринт.
Ливень устал и как будто бы постарел, яростные потоки сменились унылым и ровным дождем, шуршащим в тишине по прошлогодней палой листве, которую снег безуспешно пытался прикрыть тонким грязно-белым покровом. Кроме этого тихого шороха больше ни звука, ни движения. Некоторое время я стою, слушая тишину, потом открываю крышку багажника и вынимаю ящик с инструментами. Следом вытаскиваю чемодан, и вижу широко открытые, полные страха и слез голубые глаза. На лбу над правой бровью расплылся припухший синяк. Я захлопываю багажник и запираю его на ключ. Чемодан оставляю рядом с машиной, достаю ручной фонарь и с ящиком в руках бреду по короткому пологому склону, поросшему редкими невысокими елями и осинами.
Все три окна заднего фасада дома — два на первом этаже и одно на втором — непроницаемо темные, как и крыльцо, забранное хлипкими деревянными переплетами. Дом старый и дряхлый: на крыше комья мертвого бурого мха, обветшавшие дощатые стены покрыты чешуей выцветшей и облупившейся краски, оконные рамы рассохлись и еле держат чудом уцелевшие тонкие стекла; балкон на втором этаже угрожающе накренился, нависая над задним двором. Ржавая проволочная сетка забора провисла до самой земли на невысоких замшелых столбах. Собственно, поэтому я и выбрал это место: мне нужен был не просто пустой дом в уснувшем до лета дачном поселке, а такой, куда с наименьшей вероятностью могут неожиданно наведаться на выходные хозяева. То, что я делаю, и так довольно опасно, так что незачем множить ненужные риски. Дверь, ведущая на крыльцо, приоткрыта. Десять дней назад я сам выломал замок, расковыряв топором прогнившую древесину. Потемневшие от дождя и снега щепки так и остались валяться у порога. Значит, за это время в доме никто не побывал и даже не подходил близко: ни хозяева, ни соседи, никто.
Я вхожу внутрь, делаю пару шагов по крыльцу, стараясь не споткнуться о старые мятые ведра и жестяное корыто, на дне которого плавают в лужице грязной воды желтые сосновые иглы, и открываю внутреннюю дверь. Густая темнота пахнет сыростью, мокрой бумагой и промозглым холодом. Тусклый желтоватый луч фонаря освещает тесную комнату: небольшой деревянный стол в углу, распухшая от влаги кровать, накрытая заплесневевшим покрывалом, шаткий стул, гнутую спинку которого в свой прошлый визит я прибил гвоздями к стене. Окно, выходящее к лесу, занавешено плотной тканью. Слева чернеет дверной проем, ведущий в другую комнату. Десять дней назад я обошел весь дом, от первого до второго этажа, и во всех комнатах было одно и то же: темнота, сырость, плесень, испуганный писк разбегающихся мышей, и старая мебель, брошенная умирать в этом мрачном приюте ненужных забытых вещей.
Инструменты я оставляю в доме, с фонарем в руке возвращаюсь к машине и отпираю багажник. Когда я хватаю Оксану за пальто и пытаюсь вытащить наружу, она начинает отчаянно извиваться, мотать головой и пытается ударить меня связанными ногами, издавая громкое мычание, которое стало бы воплем, если бы не заклеенный рот. Рукой в перчатке я беру ее за волосы и тяну на себя. Она снова мычит, из зажмуренных глаз сочатся слезы, боль заставляет перестать сопротивляться, и она ползет к краю багажника. Я нагибаюсь и говорю:
— Если ты не прекратишь дергаться, я снова ударю шокером.
Она отрицательно мотает головой и пытается что-то сказать сквозь клейкую ленту.
— Послушай внимательно. Сейчас я освобожу тебе ноги. Ты встанешь и пойдешь сама, куда я поведу. Пожалуйста, не заставляй бить тебя электричеством. Мне этого совсем не хочется.
Оксана кивает. Я помогаю ей сесть и разрезаю ножом скотч на ногах. Потом вытаскиваю чехол с ружьем, вешаю его за лямку на шею, выключаю фары, запираю машину, и мы идем к дому. Осклизлые листья, еловая хвоя и мокрый снег расползаются под ногами, ружье при каждом шаге бьет меня в грудь, в левой руке фонарь, и, хоть я и стараюсь поддерживать Оксану под локоть, она все же падает, когда незаметная в темноте острая проволока провисшей ограды впивается в босую ногу. Мне приходится помогать ей подняться, я теряю равновесие и чуть не падаю сам, роняя фонарь.
Дело еще даже не началось, а я уже чувствую себя до смерти уставшим.
Я ввожу ее в комнату, как полагается, спиной вперед, и усаживаю на прибитый к стене стул; потом как можно плотнее прикрываю дверь крыльца и ставлю рядом пустое ведро. Если даже я не услышу, как кто-то подходит к дому, бесшумно войти сюда не удастся. Дверь в комнату я подпираю изнутри доской, которую нашел на втором этаже. Оксана смирно сидит на стуле, не сводя с меня влажного взгляда.
Снова берусь за скотч и приматываю ей ноги за щиколотки к ножкам стула, а заведенные назад запястья — к спинке. Стул не внушает доверия: он древний и шаткий, а привязанная к нему молодая женщина рослая и крупная, но я надеюсь, что он выдержит. Я ставлю фонарь на стол, регулирую луч так, чтобы он светил Оксане в лицо, потом открываю ящик и раскладываю содержимое на покрытом бурыми пятнами покрывале кровати: молоток с резиновой рукоятью, пассатижи, большие портновские ножницы, литровую бутылку с водой, нашатырный спирт, упаковку валидола, бритвенный станок и гель для бритья, блокнот и ручку; рядом кладу свой нож и электрошокер. Арсенал скудный, но приходится обойтись тем, что есть. Потом извлекаю большой защитный костюм с капюшоном для малярных работ, снимаю пальто и шляпу. Влажный холод пробирает до костей, дом выстужен и отсырел насквозь, но придется терпеть. Я влезаю в защитный костюм, застегиваю его, затягиваю капюшон, и меняю свои кожаные перчатки на другие, резиновые, с длинными раструбами почти до локтей. В ящике остается моток толстой стальной проволоки.
Я беру ножницы, показываю ей и говорю:
— Я сниму с тебя одежду. Прошу, сиди спокойно и не препятствуй мне.
В голубых глазах страх и облегчение одновременно: ей кажется, она понимает, что я хочу с ней сделать, и это пугает меньше, чем неизвестность.
Я старательно разрезаю пальто, свитер, футболку, брюки. Наверное, у нее самой это получилось бы лучше, но я не портной, и мне приходится кроить и кромсать довольно долго, пока вся одежда не превращается в ворох изрезанных тряпок, лежащих на грязном полу. Потом снимаю с нее изорванные грязные носки, обнажая босые стопы. Тщательно исследую каждый кусок ткани — ничего не вшито, не прикреплено изнутри, никаких знаков, кроме фабричных меток. Хорошо.