Гильермо Мартинес - Долгая смерть Лусианы Б.
— Неужели вы не слышали о пожаре и вообще ничего не знаете? — спросил я, ожидая, что он попытается притвориться несведущим и это отразится на его лице, однако Клостер остался невозмутим, будто действительно не понимал, о чем идет речь.
— Я слышал, что вчера произошло несколько пожаров, вроде бы в мебельных магазинах, но я не очень слежу за новостями, — сказал он.
— Часа два назад подожгли еще один, на первом этаже дома для престарелых — того самого, где находилась бабушка Лусианы. Тела все еще продолжают выносить, но она числилась уже в первом списке погибших.
Казалось, Клостер переваривает полученную информацию, в какой-то момент он даже выглядел обескураженным, будто мои слова не укладывались у него в голове. Он положил кий на стол, и мне показалось, рука у него слегка дрожит. Когда он повернулся, лицо его было мрачно.
— Сколько всего погибших? — спросил он.
— Еще неизвестно, — ответил я. — Пока вытащили четырнадцать тел, но кто-то еще может умереть в больнице.
Клостер чуть наклонил голову, прикрыл ладонью глаза и начал потирать виски, а потом стал медленно ходить вдоль стола, не отнимая руку от глаз. Притворялся или новость действительно его потрясла? Похоже, не притворялся, только я не мог понять, что именно произвело на него такое впечатление. Наконец он отвел руку, устремил взгляд куда-то в пространство и заговорил словно сам с собой.
— Значит, пожар, — по-прежнему не глядя на меня, вымолвил он, весь во власти какой-то мысли. — Ну конечно же огонь. Теперь я понимаю, зачем вы меня разыскивали. — И он бросил в мою сторону уничтожающий взгляд: — Вы считаете, пару часов назад я поджег дом для престарелых и, пока старички горели заживо, спокойно накручивал в бассейне свои километры. Вы ведь так считаете, разве нет?
Я сделал неопределенный жест.
— Недели две назад Лусиана видела вас перед этим зданием, вы смотрели куда-то вверх, на балконы, она решила, вы замышляете что-то против ее бабушки, и позвонила мне.
Клостер опять смерил меня презрительным взглядом, словно его раздражало, что никаких других доказательств я представить не могу.
— Ну что ж, это вполне возможно. Одна смерть в моем романе тоже должна произойти в приюте для престарелых, поэтому я обошел несколько, в разных районах. Некоторые осмотрел только снаружи и кое-что прикинул, где-то сказал, будто хочу поместить туда своего родственника, и меня пропустили внутрь. Проникнуть туда оказалось так легко, просто удивительно. Я хотел найти какую-нибудь деталь для чрезвычайно хитроумной смерти, но при этом всегда думал о смерти одного человека, мне и в голову не приходило такое простое и зверское решение — покончить сразу со всеми. Честно говоря, способ убийства меня тоже каждый раз удивляет, хотя огонь — достаточно очевидный выбор.
Теперь он заговорил как-то отчужденно, словно обращался к кому-то третьему. Его блуждающий взгляд в который раз остановился на мне, и он снова принялся шагать туда-сюда, будто одержимый жестокой внутренней борьбой.
— Но все эти погибшие… они ведь невинные люди, — сказал Клостер. — Это не должно было произойти, ни в коем случае не должно, пора с этим покончить. Хотя, с другой стороны, я не представляю, как это сделать, уже слишком поздно.
Он подошел ко мне, и выражение его лица снова изменилось — в нем не было ни тени притворства, словно он вручал мне свою судьбу и ждал моего приговора.
— Я еще раз спрашиваю — вы думаете, это я, все время я?
Сам того не желая, я отступил на шаг. В его взгляде было что-то бешеное и пугающее, в нем таилось безумие, гораздо более застарелое и беспросветное, чем у Лусианы.
— Нет, я так не думаю, — сказал я, — я вообще не знаю, что думать.
— Но вы должны так думать, — мрачно заявил он, — пусть и по другим причинам. Несколько часов назад, до прихода сюда, я как раз начал писать эту сцену — смерть в приюте. Черновик я оставил на столе, и вы видите, все так и произошло, только в иной форме, словно, корректируя мой стиль, кто-то хочет заявить о себе или посмеяться надо мной. И так случалось всякий раз, стоило мне что-то написать. Сначала я пытался убедить себя, что это просто совпадения, конечно, очень странные, чересчур уж точные. Да, тогда я уже начал диктовать… Я бы сказал, это совместная работа.
— Совместная… с кем?
Клостер недоверчиво взглянул на меня, будто внезапно понял, что зашел слишком далеко, и засомневался в моей надежности, а может быть, вообще впервые решился об этом заговорить.
— Во время нашей прошлой беседы я признал, что тоже не считаю эти смерти совсем уж случайными, но тогда я не мог быть искренним до конца, так как единственно возможное объяснение одновременно является абсолютно невероятным. Даже я не мог полностью в него поверить… до последнего случая. Возможно, вы и теперь не поверите, но помните, я упоминал предисловие к «Записным книжкам» Генри Джеймса?
— Прекрасно помню — вы сказали, что позаимствовали у него идею диктовки.
— В этой книге есть кое-что еще. Это пометки очень личного свойства, сделанные между основными записями и совершенно неожиданные для ироничного космополита Джеймса. У него был — или он верил, что был, — некий дух-защитник, «добрый ангел». Иногда он называет его «демоном терпения», иногда — daimon,[27] «благословенным Гением» или mon bon.[28] Он его призывает, поджидает, порой ощущает его присутствие рядом с собой и даже чувствует на своей щеке его дыхание. Он полностью отдается под его покровительство, умоляет послать вдохновение и следовать за ним повсюду, где бы он ни работал. Дух-покровитель сопровождал Джеймса всю жизнь… пока тот не начал диктовать. Пожалуй, это самый примечательный момент в его заметках: как только в комнате появился второй человек и молчаливые просьбы сменились громкими словами, всякие упоминания об ангеле исчезли, а тайное сотрудничество навсегда прекратилось. В свое время, читая эти строки, я невольно улыбался, так как не мог представить, чтобы достопочтенный Джеймс обращался с мольбами к своему доброму ангелу, как маленький мальчик к далекому другу. Это казалось мне наивным, смешным и немного смущало, будто я через окно подглядел то, чего не должен был видеть. Итак, я посмеялся про себя и почти сразу забыл, а вспомнил, только когда сам начал диктовать. В отличие от Джеймса я удостоился посещения именно благодаря диктовке, но это был отнюдь не добрый ангел.
Он сделал еще глоток и отвел глаза, потом поставил стакан на место и опять рассеянно взглянул на меня.
— Я рассказывал вам, что после нескольких дней какой-то непонятной немоты, словесного паралича я начал вновь диктовать Лусиане и внезапно ощутил прилив вдохновения, чуть ли не экстаз. Пока я диктовал ей, кто-то другой диктовал мне. Это был настойчивый шепот, сокрушавший все сомнения. Сцена, на которой я тогда застрял, была задумана как жуткая, кровавая, но очень четкая, поскольку речь шла о методичном приведении каинитами в исполнение своего плана мести. Раньше я никогда ничего подобного не писал, предпочитая не столь варварские, душераздирающие преступления, и думал, что не смогу побороть свою природу и не осилю этот эпизод. А оказалось, нужно просто слушать этот ужасный таинственный голос, который так натуралистично описывает вонзающийся в глотку нож и не отступает ни перед чем, убивая снова и снова. По признанию Томаса Манна, когда он писал «Смерть в Венеции», у него впервые в жизни было ощущение некоего абсолютного движения, ему казалось, будто его несет по воздуху. У меня тоже впервые в жизни было подобное ощущение. Правда, не могу сказать, что во время полета я покоился у него на руках, скорее, он злобно волок меня, а я не мог воспротивиться его грубой силе. Да, я следовал за ним, но против воли, он полностью завладел мной и с дикой радостью размахивал ножом, словно хотел сказать — это просто, это делается так, так и так. Странно, что после диктовки руки у меня не были в крови. Однако ощущение чуть ли не сексуальной эйфории, порожденное могучим всплеском вдохновения, осталось, и эта гремучая смесь, наверное, и толкнула меня к Лусиане. Только ее сопротивление вернуло меня к действительности.
Голова его слегка дернулась, словно он пытался отогнать тяжелое воспоминание.
— Ночью я перечитал продиктованные страницы. Их, несомненно, сочинил кто-то другой, я бы никогда так не смог. Это был полностью готовый текст, написанный безупречным языком, просто и жестоко раскрывающий всю глубину зла. Ряды черных строчек на бумаге напугали меня, ибо выглядели неопровержимым доказательством того, что все изложенное тут существует на самом деле. Я не мог вернуться к роману, зараженному смертоносным вирусом чужого вымысла, и бросил его на той фразе, которую продиктовал Лусиане, прежде чем она пошла готовить кофе. Он лежал в ящике, а я всеми силами старался забыть о случившемся, с помощью всяких разумных доводов убедить себя, что это невозможно. А потом произошли все эти катастрофы… Я потерял дочь, выпал из мира, жизнь прекратилась. Полностью опустошенный, я мог только без конца крутить ту пленку. Я думал, больше никогда не буду писать, пока летом не оказался на том пляже и не увидел исчезающую в море фигуру. Я воспринял это как возникший на воде знак. Конечно, считается, что это несчастный случай, и в тот момент я тоже так считал, но мне удалось расшифровать смысл поданного свыше знака, и я понял, о чем будет мой следующий роман. Естественно, я не мог предполагать, что этой сценой открывается и ваше произведение. На следующий день я вернулся в Буэнос-Айрес, мне не терпелось начать. Голова неожиданно прояснилась, в конце туннеля забрезжил слабый, но вполне различимый свет новой темы. Она не так уж сильно отличалась от темы заброшенного романа о каинитах, просто я перенес действие в наши дни. Речь шла о девушке, похожей на Лусиану и имевшей такую же семью, как она, и о человеке, потерявшем дочь, как я. В отличие от предыдущих романов здесь я намеревался сохранить некоторое сходство с реальностью, поскольку он родился из скрытой потребности залечить собственную рану. Я дал себе слово не забываться и не давать воображению сбивать себя с пути. Темой, конечно, было наказание и его размеры. «Око за око», — говорится в законе талиона, но как быть, если одно око меньше другого? Я потерял дочь, а у Лусианы детей не было. Можно ли сравнивать мою дочь с ее женихом, который, возможно, и не стал бы ее мужем и с которым она не очень-то ладила? Я обращался к своей боли, и та кричала, что нет, нельзя. Я взялся за роман со спартанской решимостью, но внутри оставался иссушенным и потухшим, будто смерть дочери отвратила меня не только от людей, но и от работы. Я не узнавал себя в тех немногих строчках, которые вымучивал за день, мне не давались ни начало, ни тон, ни отдельные слова. И тогда я каждую ночь стал звать его, пока не понял вдруг, что я не один, он вернулся. Я снова почувствовал его у себя за плечом и снова позволил диктовать себе, позволил подтолкнуть, поддержать, ударить по камертону. Это было похоже на медленное размораживание, но в конце концов кусок льда, в который я превратился, начал таять. Я опять стал писать, прекрасно сознавая, что обязан этим тому, кого про себя называл «Средни Ваштар».[29] Его ужасный голос напоминал близкое дыхание знакомого существа и, даже невидимый, был не просто реален, но почти осязаем. Мне казалось, любой сразу узнает на страницах его фразы, а поначалу чуть не все они принадлежали ему. Однако само движение руки, ее мышечное напряжение чудесным образом мало-помалу вернуло мне былое умение, былую суть. Он словно пропустил по мне электрический ток, и мертвец ожил. Я вернулся в себя и к себе, а одновременно с этим вернулась и моя прежняя гордость — единственное, что у меня есть, и я перестал нуждаться в его компании, предпочитая долгие творческие бдения, вечные колебания, обходные пути и собственное воображение. Однако освободиться от него оказалось не так-то просто, он прочно вцепился в меня, как тот старик в море в свою рыбину.[30] К тому же его фразы всегда оказывались лучше — проще, точнее, энергичнее, но постепенно мне удалось отказаться от них, несмотря на соблазн. И когда я однажды почувствовал, что опять остался один, то подумал, что наконец избавился от него.