Анна Нимова - История зеркала. Две рукописи и два письма
Оказалось, действительно, по нескольку раз в неделю они ходят в Сент-Антуанское аббатство. Шли туда ранним утром, едва в крохотные улочки предместья заглядывал рассвет, торопясь отстоять литургию до начала работы в мастерской. В свое первое утро, проведенное в итальянском доме – так звали жилище – вместе со всеми в церковь отправился и я.
Хор монахов стройно выводил песнопения, я молча слушал, с трудом припоминая, о чем нам говорит сия молитва, но, поймав строгий взгляд Антонио, зашевелил губами, сперва еле слышно, потом громче вторил словам, голоса наши сливались, достигая высот запредельных, и все вокруг погрузились в молитву. Кто в молчании, набожно сложив руки, потупив глаза, кто, наоборот, крестясь и с жаром шепча бессвязное – может, просили о чем Господа. Вот ведь, оказывается, не у одного меня столь горячие просьбы, да только есть ли на чьей душе грех тяжелее моего, что отягощает и тянет не к небу, но к земле… Исповедоваться приступали и мастера, и молодые работники, пошел к исповеди Ансельми. Я пока воздерживался, но чувствовал, как за мной зорко наблюдают: Антонио – неодобрительно, да и другие смотрели с недоумением. Выходило – исповеди мне не избежать, – тревожно я думал: что же смогу сказать, неужели придется вдобавок отяготить душу ложью.
О грехах других, конечно, не столь великих, вскоре узнал я многое: было им в чем раскаиваться. Странные перемены появились в нашей мастерской. Как уже упоминал, после приезда его величества настроение у многих изменилось. Поначалу едва заметно, и все, даже старшие, приняли это за краткое расслабление, которое часто необходимо, чтобы отбросить старое и собраться с силами, приступая к новым, возможно, более тяжелым работам. Но время шло, и то ли уже не могли собраться, или сил не оставалось, а может, и думать позабыли. Довольство короля не принесло удачи. Уверенные на сей день в своём положении, окруженные со всех сторон похвалой и щедро осыпаемые деньгами королевской казны, итальянцы стали пропускать работу.
Вначале это проходило скрытно, даже для меня, живущего с ними, та сторона их жизни оставалась закрытой. Как потом догадался, они позволяли себе вольности и в первое время в Париже, но тогда работа и тревоги о будущем занимали все мысли. Теперь, проводя дни в удовольствиях, они уже не могли от них отказаться, в конце концов, об этом стало известно всем, даже в соседних мастерских. Итальянцы пропускали работу, ссылаясь на слабость и недомогание после непривычно суровой зимы, но все знали, что служило причиной их болезней. В предместье не было принято так себя вести, на итальянский дом стали коситься брезгливо, даже с презрением.
Надо отдать должное: мастера в распутстве участия не принимали и, как могли, старались наставить молодых на путь благоразумия, но ветру только дай разгуляться – прав Жюст – удержу знать не будешь. Вдали от семьи – пожалуй, единственного, что хоть как-то могло их сдержать – они не видели для своих вольностей никаких препятствий и считали, что за деньги им позволительны любые утехи. Да, успех и богатство многих сокрушали, заставляя лишаться разума. Все слова Антонио и Пьетро виделись им пустой болтовней, по воскресеньям они смиренно каялись, глаз не поднимая, щедро жертвуя королевские монеты на руку священнику, и в последующие дни всё повторялось сызнова. Любовные приключения Жюста казались мне теперь незначительными, я догадался, о чем он думал, когда говорил, что Ансельми сможет мне помочь.
Я не осуждаю, тем более сами они находили в этом только естественные проявления, но я за свою жизнь так и не смог это принять. Женщины, приходившие в дом вечерами, казались мне слишком грубыми. Я чувствовал: телом они молоды, но душа их успела так сильно состариться, что не могло не отразиться на внешности – даже самая ровная от природы кожа была не в состоянии скрыть их стремительное увядание. Возможно, они, как и я, не замечали в себе никаких перемен, по-прежнему считая, что остались невинными созданиями, коими были когда-то, прежде чем свершилось их падение. Но я видел, как безжалостно жизнь уродует им лица: не имея шрамов физических, они носили на себе другие отметины, рубцы, пятна, словом, ту червоточину порока, что, единожды вселившись в человека, начинает безжалостно разъедать его душу, а потом – и тело, искажая черты. Больше всего страдает лицо, оно становится неприятным, часто отталкивающим, хотя и без понятных на взгляд причин.
С тех пор, где бы ни приходилось бывать, я безошибочно узнавал этих женщин, даже если со временем они бросали своё ремесло. Все равно – добропорядочных хозяек из них никогда не получалось. Я выделял их в толпе среди других людей, иногда по визгливому голосу – невозможно слушать без содрогания эти пронзительные выкрики – но чаще их выдавали глаза. Беззастенчиво смотрели они на мужчин, и те принимали вызывающий взгляд, как согласие на похоть. Сердца этих женщин не требовалось долго уговаривать. За несколько монет они были готовы пойти с тобой на всю ночь куда угодно, будь ты хоть последний изувеченный калека, без рук, без ног или сам дьявол – их бы это только раззадорило. Так и не мог привыкнуть, не находил ничего привлекательного, но и не смог их избежать…
О том опыте, который приобрел, едва сравнялось четырнадцать, сейчас даже не хочется вспоминать. Но что поделать, если сам взялся терзать себя письменами. Да, я напишу, что раскаиваюсь – да помилует меня Господь всемогущий. Первая ночь принесла мне ожидаемое удовольствие, но наутро с недоумением я думал о нём, ибо моя первая ночь принадлежала не женщине, которую я полюбил искренне и сильно, но самой что ни есть потаскухе в дешевом наряде, с деланным блеском в глазах, а на самом деле мертвенно равнодушной к себе и ко всем, кто её окружал. Но обойтись без окружения – я говорю о мужчинах – она не умела, иначе, откуда взяться деньгам – этим круглым монеткам, дающим право на жизнь, – и верх её платья был так сильно затянут, что груди, раскрытые до неприличия, дерзко выпячивались, впрочем, этим она совершенно не смущалась. Даже наоборот, облачаясь утром в одежду, она старалась приподнять грудь ещё выше, так, что та едва не вывалилась наружу. Она была молода – не больше двадцати, хорошо сложена. Ночью мои руки, мокрые и скованные от возбуждения, торопливо скользили по её прохладному телу – это доставляло удовольствие, но, когда наши тела соединились, я не чувствовал, что эта женщина стала мне ближе, мы так и остались чужды, бесконечно чужды друг другу.
Лихорадочно я стремился проникнуть в неё, думая только о том удовольствии – был много о нём наслышан, да и, как упоминал, однажды видел перед своими глазами. Ночами воспоминания горячили кровь, и вот теперь в нетерпении я стремился повторить увиденное. Но она осталась равнодушной к моему напряжению, нас ничего не связало, я почувствовал, со мной ей просто скучно. Терпеливо она переносила мои неловкости, но ради чего? Ради желания видеть меня счастливым? Ради монет, поблескивавших на столике рядом…
Я достиг желаемого, словно вспышка пронзила тело, ослепив. Но волна блаженства, едва успев коснуться, схлынула мгновенно, оставив лежать в смятении и усталости, дрожащим от озноба, хотя за окном стояла душная летняя ночь – такая случается в преддверии грозы. Она даже не повернулась ко мне, чтобы хоть для видимости наградить поцелуем, да и мои руки больше не искали её тела. Остаток ночи мы провели, неловко отстранившись друг от друга – уж я-то точно был смущен. Проснувшись рано, она оделась украдкой, стараясь не разбудить меня, хотя я не спал, просто делал вид, что спящий, всей душой желая, чтобы она поскорее ушла. Тело хранило воспоминание о связи, как об источнике удовольствия и, пожалуй, с новой силой возжелало повторения, но в душе не осталось ничего, кроме пустоты и отчуждения, и, сказать по правде, я вздохнул свободнее, услышав, как закрылась за ней дверь. Откуда эта женщина пришла ко мне? Действительно, Ансельми посодействовал тому.
Скажу сначала, что после той ночи несколько дней промучился, размышляя: отчего женщина осталась равнодушна ко мне, моим желаниям, не разделила страсти, которую я хотел подарить её телу? С горечью думал, что уход с постоялого двора, по сути, ничего не изменил, как люди смотрели сквозь меня, так и по сей день остается. А другим всё дается легко, без особых усилий. Проходя с Ансельми по улице, я не раз замечал, как, столкнувшись с ним, женщины – не только юные, но и обремененные годами матроны – розовели лицом, а взгляд их становился какими-то особенно влажным. Даже не будучи с ним знакомы, они сладостно улыбались, так и норовили дотянуться до его руки, словно он их притягивал.
Ансельми женщин не сторонился. Не могу с уверенностью сказать, скольким он подарил своё внимание, но подозреваю: в Париже не так уж много ночей он провел в одиночестве, хотя, когда я оставался в доме, мы были вдвоем. Впрочем, иногда он уходил на всю ночь и возвращался утром уже в мастерскую.