Дж. Фридман - Против ветра
Если строго придерживаться буквы закона, мне здесь не место. Всякому, кто не является приверженцем Коренной американской церкви, иными словами, всякому, в чьих жилах не течет хотя бы восьмая часть индейской крови, запрещается принимать участие в этих обрядах, особенно когда дело касается принятия мескалина, который в переводе на язык невежественных и скучных американских адвокатов англосаксонского происхождения означает всего-навсего еще одну разновидность наркотика, вызывающего галлюцинации, который по природе своей вреден и на редкость опасен для здоровья. И мне, представителю судебных инстанций, конечно, следовало бы проявить особую щепетильность, когда дело доходит до определения того, что законно, а что нет. Но здесь я — гость, и с моей стороны было бы невежливо отвергнуть гостеприимство хозяина. К тому же, думаю я, мысленно вновь облачаясь в черную мантию юриста, закон — дамочка строгого нрава, в одно и то же время ей свойственны понимание и сочувствие (по крайней мере, так пишут в учебниках для первокурсников), все события — это просто нагромождение случайностей и закономерностей, а дело «Плесси против Фергюсона», которое рассматривается сегодня, завтра, может, сменится делом «Браун против Управления по делам образования».
Я здесь, поэтому и витаю в облаках. Если для того, чтобы получить такое удовольствие, нужно нарушать закон, что ж, черт с ним!
Пошел уже первый час ночи. Мы балдеем больше двенадцати часов, сидим в сауне и при свете горящей свечи вглядываемся как во внутренний, так и во внешний мир, пока пот струится по нашим обнаженным телам. Затем выходим наружу и начинаем танцевать, сначала под слепящим солнцем, а последние несколько часов — при свете луны. Над головами у нас мерцают миллионы звезд, каждая по-своему, каждая стремится найти со мной общий язык, я тоже, я протягиваю к ним руки, а иной раз, совершив скачок во времени и пространстве, мы парим рядышком в поднебесье, шепотом поверяем друг другу свои тайны, упиваясь изумительным чувством причастности к судьбам мироздания, которое связывает всех нас вместе и превращает в одно целое.
— Старик, ты так накурился! — смеется Томас. Мы нырнули в озеро, чтобы освежиться, — он, я и остальные мужики, которые составляют нам компанию. Я задержался под водой, чтобы побеседовать с рыбами — изумительными, со сверкающей чешуей рыбами всех мыслимых оттенков и пород. Не отрываясь, они смотрят на меня выпученными глазами, пытаясь про себя сказать что-то в ответ, так, как это умеют делать только рыбы. Боже, сколько в них сексуальности, сколько кокетства, словно в крохотной рыбке Клио из диснеевского «Буратино». Я могу остаться под водой и поболтать с ними, потому что они научили меня пользоваться моими скрытыми жабрами — атавизм времен плейстоцена[13], которым могут пользоваться только очень просвещенные люди.
Сейчас я именно в таком состоянии. Солнце, звезды, жизнь — все это со мной здесь, под водой.
— Мы беседуем с рыбами, — объясняю я. По какой-то неведомой мне причине Томас начинает хохотать как сумасшедший.
— Я тебе говорю! — терпеливо продолжаю я. Когда объясняешь, что такое просвещение, нужно быть терпеливым, даже если слушает тебя человек, которого тоже можно назвать просвещенным.
— Беседует с рыбами! — Не в силах остановиться, он продолжает хохотать. — Ну, ты даешь!
— Я тебе говорю! — Сколько можно ржать, в самом деле!
— Давно, видно, беседуете.
— Довольно давно, я уже знаю все их тайны, — откровенно, хотя и чуть напыщенно отвечаю я. — И кончай ржать, это совсем не смешно!
— Ты пробыл под водой меньше десяти секунд. Потом я тебя вытащил. Иначе ты, наверное, нырнул бы на самое дно.
Ну и что? Десять секунд — это немало. Но все равно мне малость неловко. А казалось, прошла целая вечность.
— Рыбы в озере пока нет, — говорит он. — Еще не успели запустить молодняк.
Я улыбаюсь про себя. Теперь понятно, как мало он на самом деле знает. Их там тысячи, всех цветов радуги, они без конца сновали вокруг, показывая, как пользоваться жабрами, которые достались мне с доисторических времен.
— Хорошо еще, что я решил окунуться вместе с тобой, — добавляет он. — Ты что, не знаешь, что люди не могут дышать под водой? — Он искоса смотрит на меня, покачивая головой: — Черт бы тебя побрал, Уилл, из-за тебя о галлюциногенах могла пойти дурная молва! Брось свои дурацкие шутки, о'кей?
Мы стоим довольно далеко от остальных. Он бросает взгляд в их сторону, но те ушли в себя и не обращают на нас никакого внимания.
— Вообще-то старейшинам не нравится, когда белые участвуют в обряде. Не хотят неприятностей на свою голову от легавых! — И он с сомнением смотрит на меня.
— Я буду хорошо себя вести. — У меня вырывается невольный смешок. — Эти рыбы были такие красивые. Вот не думал, что рыбы могут быть сексуальными.
Он тоже смеется.
— У тебя один секс на уме, старина!
Один секс на уме. Даже в таком состоянии, когда голова варит с трудом, этот парень в два счета меня раскусил. Я внимательно смотрю на него, он отвечает мне бесхитростным, естественным взглядом, и после минутного недопонимания, усугубленного тем, что мозг мой достиг сейчас такой степени просветления, что сердце не понимает, что происходит, внутри у меня словно взрывается бомба, казалось, только и ждавшая своего часа, — бомба подозрения, притаившегося в подсознании, словно черная туча неизвестности, постоянно висящая над головой. Безотчетный страх мало-помалу тисками сжимает мне мозг, и вдруг, без предупреждения, перед глазами встает багровое пятно Роршаха[14], сметая добрые чувства, которые накапливались весь день и всю ночь. А затем вступает в силу трепетное просветление ума, возможное только у того, кто накурился наркотиков, когда можно заглянуть и в прошлое и в будущее, превратив их в одно целое. И что же? Все они ополчились против меня, все до единого, с Томасом во главе, с самого начала все было подстроено, задумано и приведено в исполнение моими недругами, чтобы сломать меня. Черт, как я мог оказаться таким безмозглым, ни о чем не подозревающим идиотом? В моем положении никогда нельзя давать слабину, даже на секунду.
— Эй, Уилл! — Томас выводит меня из этого состояния. — Посмотри, звезда падает. — Он подымает палец к небу, где виден падающий огонек. — Красиво, правда?
— Угу. — Я запрокидываю голову. В самом деле красиво. Очень красиво. Красив и он, и я тоже, и небо, и звезды, и луна, и остальные мужики, и все вокруг. Все красиво, кругом одна лишь любовь. Черт бы побрал меня и извечные мои проклятия — цивилизацию и предстоящую тяжбу в суде!
Все возвращаются в сауну, а я остаюсь на улице, наедине с ночью. Темное небо усыпано звездами. Когда я стою в чем мать родила, по волосатому моему телу струится пот (я далеко ушел в своем развитии, не то что мужички, сидящие внутри, у которых волосы едва прикрывают лобок, не говоря уж об остальном), потовые железы с силой источают запах, свойственный первобытному человеку, который жил здесь, — какой-нибудь сбившийся с пути пришелец из другой галактики мог бы принять меня за первого представителя своего рода, стоявшего на том же самом месте десять миллионов лет назад.
Как я стар, чудится мне, и как молод.
По краю Столовой горы, где я стою, по соседнему кряжу неторопливой трусцой бежит одинокий койот, его темный силуэт отчетливо виден на фоне сине-фиолетового неба. Кажется, на мгновение он поворачивает голову, глядит на меня, и меня охватывает неодолимое, безотчетное желание превратиться в него, влезть в его шкуру, породниться душой, и тогда ни с того ни с сего, запрокинув голову и откинувшись всем телом назад, я испускаю звериный вопль. Обращенный к звездам, протяжный, оглушительный, пронзительный вопль эхом разносится во мраке, отражается от стен каньона, словно воет самый коварный из старых койотов, воет на самого себя и на все, что его окружает. Теперь я снова всем сердцем с ними. Чувствую благотворное воздействие мескалина, благодаря которому начинаю сознавать всю нарочитую дерзость своего глупого, смятенного, унылого и все же на редкость прекрасного мирка. Когда внутри у тебя мескалин, а снаружи всеобъемлющая ночь на севере Нью-Мексико, приходит убеждение, что Богу присуще чувство юмора. Так и должно быть, если уж Он с такой легкостью закрывает глаза на бредни ума, изобретающего все новые банальности и неспособного смириться с голыми жизненными фактами. Внезапно перед мысленным взором возникает Клаудия и висящий на стене в ее спальне плакат с изображением Эйнштейна и надписью внизу: «Жизнь должна быть по возможности простой, но ни на йоту проще».
Я продолжаю выть на луну, разойдясь уже вовсю, по-настоящему войдя в образ, словно томящийся от любви пес, рыщущий взад-вперед в поисках сучки, сгорающей от желания. Люди, у которых я в гостях, снова вышли наружу, они находят все это чертовски забавным, чуть не подыхают со смеху, передавая один другому бутылку мескаля с червяком внутри, чтобы уважить религиозные обычаи и согреться. Я, получивший образование в колледже, но не имеющий ни малейшего представления о земле, представляю сейчас мишень для их языческих шуток. Впрочем, мне это нравится, нравится валять дурака, разыгрывать шута горохового перед королем и его приближенными, строить из себя этакого рубаху-парня. В их поведении и смехе нет ничего обидного, они напоминают детей, простодушных и счастливых.