Гюнтер Вейзенборн - Преследователь
Я подумал: будь здесь в кухне моя Анна, она бы меня побранила и мне от этого стало бы легче. Мне нужно, чтобы со мной поговорили построже. Но так со мной говорить я позволяю только тем, кто мне мил. Чужим — ни-ни. Анне я позволяю. Она, знаете, так умеет сказать, что человеку не обидно. Одернешь ее, бывало… «Придержи ты язык, Анна, слышишь!.. Придержи язык!» А она знай свое мелет. И вдруг откинет этак волосы со лба и ноздри раздует. Тут уж я вижу — пора, братец, сматываться, и я хватаю фуражку с крюка. Женщине надо дать передышку, чтобы она утихомирилась, вот я и ухожу, а когда вернусь — суп стоит на печке, а она лежит на скамье. Там она и спит. А я сплю в коридорчике на раскладушке. До того дня все шло как по маслу, я никому Анну в обиду не давал. Ну, конечно, она не красавица, да и как быть красивой при такой бедности и когда день-деньской работаешь швеей. Но сердце у нее, скажу я вам, милостивые государи, чистое золото, и в доме никогда ни пылинки. За что бы Анна ни взялась, все у нее ладится, — руки у нее спорые, вот что. Посадит она салат — он непременно взойдет, изжарит картошку без сала — не картошка будет, а объедение, положит тебе руку на голову — и головной боли как не бывало. Вот какая у меня Анна. Стоило мне сказать: «Послушай, Анна, слышишь, поют?» — и она слышала, а все другие, олухи, ничего не слышали. Уши-то у них дерьмом забиты.
Да, а потом, как я стал читать газету, оно и накатило: по белому краю вдруг забегали человечки. Посмотрел я на потолок — а там их ужас как много. Ростом не меньше стула, и собралось их ужас как много… Я даже Анну перестал видеть. А потом, как они навалятся все на меня, конечно, мне пришлось обороняться. Нелегко было с ними сладить. Под конец я стал орудовать кулаками и цветочными горшками — тут они отступили. Когда я их прогнал, моя Анна жалела меня и нянчилась со мной, как мать с малым ребенком. Очень уж я был взбудоражен. Она и холодные полотенца прикладывала мне ко лбу, и поила меня валерианкой, и все шептала мне: «Миленький, миленький». Никогда она раньше так меня не называла, Мало-помалу все обо-шлось. Я глядел в оба, чтобы человечки опять не прошмыгнули к нам на кухню. А вечером Анна вдруг говорит, что ей надо уйти. Потом, смотрю, она снимает пальто и все снует взад вперед, а потом опять надела пальто и притихла. Погладила меня, поплакала, так что покраснел нос, и тычется мимо двери. Наконец выбралась и ушла. А я тем временем сижу в кухне, свет не зажигаю и слежу, чтобы не наползли человечки. Вдруг дверь как распахнется, как вскочат в нее два дюжих молодца, да как схватят меня своими белыми ручищами. Я обороняюсь изо всех сил и кричу. «Анна! — кричу я. — Анна!» Тут-то я и увидел на столе нож и пырнул того молодца.
Скажите, ради Христа, а вы бы не так поступили, милостивый государь? Представьте себе на минутку, что вы сидите в темной кухне и вам очень страшно. Сделайте милость, не сажайте меня в тюрьму. Отпустите меня домой, сделайте такую милость. Да, правда, домой мне больше нельзя. Это была ведь ее кухня, а я ей, этой женщине, в жизни не прощу, что она меня так подло предала. Я-то думал, она пошла за туфлями, а она, оказывается, все время стояла за дверью и была заодно с этими молодцами и все повторяла: «Да, господин доктор… хорошо, господин доктор».
А когда подъехала полицейская машина, она как закричит, как уцепится за меня — целую комедию разыграла. Все это чистое притворство, милостивые государи. Посмотрите на нее — сидит как ни в чем не бывало. А ведь это она виновата, что я сюда попал. Пусть все знают, какая она двуличная. А если рана не опасная для жизни — я душевно рад. У меня этого нет, чтобы кому-то желать зла. За что же сажать меня в тюрьму?
Заключение врачебной экспертизы было очень кратким. Подсудимый был направлен в психиатрическую больницу для выяснения его вменяемости.
Но прежде чем его вывели из зала, Анна, сидевшая в первом ряду, поднялась и подошла к нему, вся дрожа, прижав к губам носовой платок. Она посмотрела на него заплаканными глазами и прошептала: «Альфред… Альфред…» Но он смотрел на нее тупо и равнодушно, как на пустое место, и не узнавал ее.
Тут ему сделал знак надзиратель и увел его, и он пошел туда, где надо пройти много дверей и ни на одной нет дверной ручки.
Но мне-то предстояло иметь дело не с беднягой, обреченным прозябать на теневой стороне жизни, нет, мой противник провел свою жизнь на солнечной стороне.
Я вышел из зала номер три. И осведомился о судье К.
Нет, на этой неделе у него не будет заседаний. Я отыскал в телефонной книжке его адрес и поехал к нему.
Когда я добрался до района загородных особняков, уже совсем стемнело. К. занимал увитый плющом обширный дом типа виллы посреди большого сада, скорее даже парка. Некоторые окна были освещены. Чугунные ворота открыты настежь. Перед гаражом стояла машина, освещенная сильной электрической лампочкой. Шофер орудовал шлангом и щеткой и меня не заметил.
Встретившая меня горничная чуть прихрамывала. Ее краснощекое лицо расплылось в улыбке, когда я сказал, что старый знакомый хочет повидать господина К. Она исчезла и вскоре возвратилась.
— Пожалуйте, — сказала она и пошла вперед. Она провела меня через гостиную, обставленную на старинный лад: массивная мебель, библиотечные шкафы и рояль. Гостиная выходила на большую полуосвещенную террасу с натянутой маркизой. За столом в одиночестве сидел К. и при свете настольной лампы, защищенной красноватым шелковым экраном, просматривал пухлое дело. Он поднял голову, щурясь, как все близорукие люди. Я сразу его узнал. Это были те же, хорошо мне запомнившиеся глаза попугая, желтые, как янтарь, и холодные.
Я назвал себя и приблизился к нему, а горничная ушла. Он встал и, оказавшись наполовину в тени, недоумевающе смотрел на меня.
— Где мы с вами встречались? — Голос был прежний, корректный, бархатный и звучный.
— В третьей палате чрезвычайного суда.
Лицо его было полностью освещено — оно сразу приняло замкнутое выражение. Веки на миг опустились. Когда он снова поднял их, в его взгляде я прочел злобу. И тон стал ледяным. Ростом он был выше меня и по-прежнему строен. Седеющие волосы тщательно зачесаны назад. Вид у него был барственный. Узкая, аристократической формы голова, надменное лицо. Только левое веко все время подергивалось. Одет он был в вельветовую куртку. Я видел, что он обдумывает, как бы поскорее и без шума выдворить непрошеного гостя.
Кругом было очень тихо, только чуть слышно журчал дождевальный аппарат, разбрызгивая влагу по газону. Водяная завеса временами вспыхивала на свету лампы и, вращаясь по кругу, переливалась всеми цветами радуги.
— Что это значит, милостивый государь?
— Помните, вы мне вынесли приговор по делу «Серебряной шестерки»? Нас обвиняли в государственной измене.
Помнить-то он помнил, но это воспоминание было не из приятных.
— К сожалению, я слишком занят, милостивый государь…
— Да меня вовсе не интересует мой приговор, меня интересует совсем другое…
— Тогда, пожалуйста, покороче. Мне надо работать.
Он сделал было шаг по направлению к своему плетеному креслу, но остановился, как бы размышляя.
— В этом деле фигурировал доносчик.
К. подумал. Настороженное выражение исчезло с его узкого лица.
— Доносчик?
— Да. Его звали Пауль Ридель.
— Так в чем же с ним дело?
— Он был главной опорой обвинения. Помните, смертные приговоры были вынесены на основании его показаний.
— Возможно.
Он вел себя очень умно, оставляя все вопросы открытыми, пока не выяснится, какой оборот примет разговор. Так или иначе, его лично не трогают. Дело касается кого-то другого. Он сел и поднял на меня свои холодные злые глаза.
— Почему вы не сядете?
Я сел. Его руки беспокойно двигались по столу Он схватил с пепельницы тлеющую сигару, пыхнул раз-другой и выпустил клуб дыма. Он размышлял. Резкие контрастные блики падали от красноватой лампы на его лицо, придавая одному его глазу какую-то дьявольскую неподвижность.
— Вы сказали — Пауль Ридель?
— Да, музыкант, пианист, полноватый блондин.
— У меня не осталось никаких материалов. И судебные протоколы, насколько мне известно, тоже не существуют.
Это ровно ничего не значило. У него дома могли храниться личные заметки, да и протоколы он мог припрятать, когда начался развал. В те годы чьими-то стараниями таинственно исчезали документальные улики или незаметно изымались из досье компрометирующие листки. Подспудная активность играла в те годы важную роль, и не менее важен был ее итог — подбеленная и подлатанная невинность.
— Очень обидно.
— Да, это сильно затрудняет сейчас всяческие расследования.
— Вот именно. Но, может быть, вы просто запомнили Риделя?
— Вас ведь я тоже не узнал… Вы были причастны к этому делу?
— Да.
— Понятия не имею.