Патрик Макграт - Паук
— А, мистер Клег, — сказала она, и я вновь оказался в 1957 году со своей домовладелицей.
Пауза; я не знал, что сказать, а она глядела на меня с вопросительным выражением.
— Вам что-нибудь нужно, мистер Клег?
— Нет, — ответил я, но голос мой прозвучал хриплым шепотом. — Нет, — повторил на сей раз удачнее и величайшим усилием заставил себя сойти с места, потому что на те несколько секунд в коридоре утратил подвижность.
— Нет? — произнесла она, когда я зашаркал оттуда, и в голосе ее звучала знакомая язвительность насмешки. — Чашечку чая, мистер Клег?
Но мне было нужно подняться наверх, поэтому я ретировался без единого слова. Обретя безопасность в своей комнате, я стоял у окна, глядя на парк, и пытался свернуть самокрутку, но руки так дрожали, что половина табака просыпалась на пол, и лишь через несколько минут я смог опуститься на четвереньки и собрать его.
Сперва я не сознавал, что нужно делать. Я часто замечал, что, пока все остальные не лягут спать, не могу нормально думать в этом доме, здесь очень много помех, очень много мысленных речей гасят волны, надеюсь, вы понимаете, о чем я — это одна из главных причин того, что я провожу столько времени возле канала, иначе эти мысленные речи станут теснить мои, а я не могу допускать в голову чужие мысли, мне этого с избытком хватало в Канаде. То же самое происходит, когда в доме все не спят, даже если дверь у меня закрыта, и вот что я вам скажу: хоть они и мертвые души, однако мысли у них заковыристые, это связано с тварями на чердаке, но до них я еще доберусь. Нет, я осознал, как только смог думать ясно — то есть глубокой ночью, — что мне нужно подкрепить то очень яркое впечатление, возникшее в коридоре; до тех пор думать о чем-то еще нет смысла.
Было примерно три часа ночи, когда до меня дошло, что если я знаю, кто она, то ей тоже должно быть известно, кто я, — и выводы из этого были очень тревожными, однако через несколько дней я продумал их со всей возможной четкостью.
Следующий день выдался сырым, холодным. После завтрака я, как обычно, вышел из дома, но отправился не к каналу, а в маленький парк на другой стороне улицы. Дом миссис Уилкинсон стоит на северной стороне площади, которая, видимо, некогда была впечатляющей. Теперь многие из замечательных домов с оштукатуренными фасадами, с коринфскими колоннами уже снесены, а в тех, что остались, обитают крысы, призраки и бездомные вроде меня. Я сидел на скамье в парке посреди этой обветшалой площади, под голыми деревьями и шиферно-серым небом, среди пустых бутылок и сигаретных пачек, бросал хлебные крошки живущим там воронам и, тайком поглядывая на дверь, дожидался, когда выйдет миссис Уилкинсон.
Лишь в двенадцатом часу она наконец появилась — в зимнем пальто, с висящей на руке большой сумкой — и, даже не глянув в сторону парка, зашагала по улице. Я выждал ровно пять минут; затем — обратно в дом, через холл и по лестнице на верхний этаж, там находится ее комната, только не в той стороне дома, что моя. На верхней площадке постоял, прислушался; ни звука, кроме негромкой музыки по радио в комнате отдыха, где мертвые души апатично убивали время. Потом по коридору к ее двери — еще одна пауза, еще несколько секунд напряженного прислушивания — затем поворот дверной ручки и — ничего! Заперто! Она заперла свою дверь!
Неудача. Я спустился, вышел на улицу и снова направился в парк, сел там на прежнее место и попытался обдумать этот факт. Она заперла дверь. В доме заперта еще только та, что ведет на чердачную лестницу (и, разумеется, в аптеку). Это не угасило мое любопытство, а, наоборот, воспламенило желание узнать, что скрывает эта женщина: требовалось завладеть ее ключами.
Поглощенный этими бесплодными мыслями, я рассеянно вынул из кармана засохший, оставленный от завтрака гренок, принялся крошить его и разбрасывать крошки вокруг скамьи. Вскоре налетели вороны, и когда от гренка ничего не осталось, я достал табак, свернул цигарку. И сидел, погруженный в раздумья, скрестив в лодыжках вытянутые ноги и куря в окружении ворон.
Проблема с мысленными речами: кажется, в последние несколько дней она значительно осложнилась. С чего бы? Может, дело в полнолунии? Да нет, луна представляет собой тонкий серпик, напоминающий полумесяц света от свечи на двери уборной. Мертвые души почему-то оживились и генерируют мозговую энергию необычно высокого напряжения? Но я после ужина провел час в комнате отдыха, и там не было никакой живости, даже меньше обычного, если такое возможно — все сидели на своих обычных стульях, будто портновские манекены, отупевшие от лекарств, с бледными лицами, с дрожащими руками, в мешковатой одежде, покрытой пятнами от еды и слюны (Господи, как у них течет слюна!), ожидая, когда Усатая принесет какао. Казалось бы, мне ли это говорить! У меня тоже течет слюна, я дрожу, шаркаю, иногда, как вы знаете, лишаюсь подвижности; но не дай Бог когда-нибудь превратиться в одного из них. Если такое случится, пожалуйста, поставьте на мне точку, сейчас я все-таки разбираюсь с загадкой своего детства, воля для этого у меня еще есть, а если она иссякнет, повесьте меня на первом же стропиле, пусть болтается Паучок! Потом входит низкорослая с подносом, и вот вся жизнь, какую мы увидим здесь сегодня вечером: тусклый призрак искр в мертвых глазах моих соседей при виде слабого какао из молочного порошка, приторного от сахара, от которого у них жировые складки на животе и под челюстью. Видите ли, они здесь все разжиревшие — с жирными грудями, жирными ляжками, жирными пальцами, жирными лицами и сухими волосами, вечно покрытыми перхотью; и когда эти зомби помешивают какао, перхоть сыплется в чашки, будто мелкие снежинки. Я отворачиваюсь, смотрю в окно, потом провожу рукой по своему черепу, выбритому по бокам, с несколькими густыми пучками волос на темени того же каштанового оттенка, что и у матери. Могу почесывать этот свой шишковатый череп несколько минут, но с него не упадет ни единой чешуйки перхоти, кожа как выделанная, туго натянутая на выпирающих костях моей вытянутой, узкой лошадиной головы: да, выделанная щетинистая кожа — это моя голова; изогнутые паучьи ножки — это мои пальцы, а мое тело просто оболочка, в которой теперь мало чего осталось, кроме зловонного компоста из того, что было сердцем, душой, жизнью — так кто я такой, чтобы презрительно относиться к зомби, — я, хрупкий, словно яичная скорлупа, электрическая лампочка, шарик для пинг-понга? Нет, это не они забивают эфир мысленными образами, поток идет из другого места, с чердака. Теперь я слышу этих тварей каждую ночь, совершенно не сплю, и все, что отгоняет их, дает мне покой — это писание в тетради.
В тетради! Можно ли еще называть ее так? Представьте меня глубокой ночью на четвереньках перед старым газовым камином, нашаривающего измазанный сажей бумажный пакет. Я осторожно вынимаю его, поднимаюсь на ноги и на цыпочках иду к столу. Вытираю руки о штаны и достаю тетрадь из пакета. Несчастная тетрадь, несколько недель назад совершенно новенькая, с блестящей зеленой обложкой — теперь она растрепалась на углах, покрылась черными отпечатками больших пальцев, вы бы просто в руки не взяли ее без необходимости. Вытерев пальцы и отложив пакет, я открываю грязную тетрадь и перелистываю страницы до того места, где остановился, добавляя каждым прикосновением еще немного сажи, немного домашней грязи, переношу ее из дымовой трубы на блекнущую белизну страниц. Читаю последнюю запись, потом обращаюсь к чистой странице, замираю, глядя в окно и держа в руке карандаш, обдумываю начальные слова первой фразы, за которой потянется цепь воспоминаний и объяснений с системой правдоподобных догадок, и начинаю писать.
Начинаю писать. И при этом происходит странная вещь, карандаш начинает двигаться по бледно-голубым линиям страницы словно бы по своей воле, словно мои воспоминания о событиях, предшествовавших трагедии на Китченер-стрит, собраны не в моей голове со щетинистым шлемом из выделанной кожи, а в самом карандаше, словно они представляют собой крохотные частички, собранные в длинном тонком графитовом стержне, бегущие по странице, а мои пальцы, будто мотор, обеспечивают лишь механическое средство их выделения. Когда это происходит, у меня возникает странное ощущение, что я не пишу, а кто-то водит моей рукой, и это вызывает ужас, поначалу слабый, но усиливающийся с каждым днем.
Да, ужас. О, я слабое существо, да, понимаю это лучше, чем вы, очень легко прихожу в смятение, пугаюсь, паникую, и это обостряется, я не писал об этом в надежде, что это не так, что мне кажется, что «просто воображаю» — но нет. Ощущение того, что я подобен лампочке, не покидает меня ни на миг. Я испытывал его в течение нескончаемого часа, когда заставил себя сидеть в комнате отдыха. Меня расстраивали так сильно не чужие мысленные речи, они идут с чердака; дело заключалось в мертвых глазах моих соседей, один лишь взгляд этих мертвых глаз способен потрясти меня, раздробить мою хрупкую личность на тысячу частиц, оставив лишь едва теплящуюся внутри спираль — остаток, руины того, что было некогда сердцем, душой, жизнью — пахнущую газом, открытую, беззащитную перед жизненными бурями, которые погасят ее через секунду: вот почему теперь необходимо избегать их глаз, вот почему необходимо таиться во мраке, продолжать неустанное исследование туманного прошлого, словно ночное существо, словно неполное создание, тело без души или, может, душа без тела — вампир или призрак, вряд ли это важно, важно то, что я оберегаю эту теплящуюся спираль, дабы она не погасла хотя бы до конца моего занятия, вот почему я до такой степени подвержен ужасу, вот почему постоянно помню об опасности разбиться, это, в свою очередь, заставляет меня жаждать контроля, и вот почему ощущение того, что я не сам выражаюсь, высказываюсь, а кто-то водит моей рукой, так отчаянно меня пугает. Ведь тот, кто водит моей рукой, наверняка способен и уничтожить меня?