Анна Нимова - История зеркала. Две рукописи и два письма
Конечно, плохое понимание чужого языка мешало, но при этом каждого наполняли собственные планы, более или менее значительные, каждый дорожил своим местом, не будучи уверенным в завтрашнем дне, ведь мануфактура была недавно создана. Многое зависело от успеха начинания и последующего решения самого короля, который вот сейчас решил производить сей предмет в непосредственной близости от себя, дабы самому никогда в нём не нуждаться, но кто знает, какое решение он примет завтра.
Трудностей встречалось много и после того, как производство удалось наладить, они не уменьшались, а в чем-то становились более существенными. Об одной из них я узнал, случайно услышав разговор Антонио и мессира Дюнуае. И не только я был посвящен в их дела. Наша мастерская оказалась слишком большой, чтобы сохранять добрые нравы, но слишком маленькой, чтобы прятать раздоры подальше от любопытных глаз.
Дюнуае неоднократно просил Антонио начать обучать французских работников процессу делания стекла, тот всякий раз отвечал согласием, но приступать не торопился. Этапы делания, понятные на первый взгляд, включали множество секретов, хозяевами которых являлись итальянцы, французским же работникам оставалось знать только то, что они могли случайно разглядеть, а сами работы, начиная с составления стекольной массы и заканчивая варкой в печи, оставались для них сокрыты.
А однажды в мастерской чуть не случилось самое настоящее побоище, когда кто-то из французов приблизился посмотреть, как Дандоло, итальянский стеклодув, готовит массу, а тот бесцеремонно оттолкнул его, этого хватило, что бы француз в ярости бросился на Дандоло. На шум прибежали другие работники, а главное – вовремя подоспел Антонио, и машущих кулаками спорщиков развели. Хорошо, обошлось без крови…
Ансельми сказал однажды, что Антонио считает французов недостаточно подготовленными, чтобы разделить с ними такие важные знания. Французы же думали по-другому и не желали мириться. Вроде мы работали в одной мастерской, но словно разделились на две стороны, и ни одна из сторон не собиралась делать шаг другой навстречу.
В таком водовороте мне приходилось нелегко. Конечно, в душе я был полностью на стороне французов – сам-то немногого стоил – но сочувствовал, что их положение подчас не лучше моего. Работая наравне с итальянцами, они получали намного меньше денег и то, что управляющий прощал итальянцу, никогда не сходило с рук французу, штраф же мог уменьшить и без того небольшое жалование.
Но я стремился быть с Ансельми – ради того перетерпел столько потрясений, что едва не заболел и уже не мог отказаться от нашей дружбы, тем более, нуждался в ней. Мое стремление не осталось незамеченным. Постепенно между мной и французскими работниками наметилось отчуждение, выражавшееся то в продолжительном молчании, то в раздраженных окриках. Я всё терпеливо выносил, чувствуя: за этим нет настоящей злости, одно только непонимание и горечь на царившую несправедливость.
Итальянцы же, наоборот, относились ко мне снисходительно. Для них я был почти ребенком, а в Италии, как узнал из разговоров, отношение к детям особое – им многое позволяется. Потому их раздражение никогда не обращалось против меня, они не стремились меня оттолкнуть. От Ансельми я узнал итальянские слова, и вскоре начал понемногу понимать речь, иногда даже обращался на их языке, предварительно убедившись, нет ли французов поблизости. Мне охотно отвечали, в этом чувствовалось их расположение.
*****23Не скажу, что после нашего разговора с Ансельми я стал относиться к зеркалам с большей опаской. Поначалу его рассказ насторожил, возбудил тревогу, но вскоре она утихла… Зеркало интересовало, притягивало взгляд, в этом мы с Ансельми оказались схожи, правда, мой интерес был иного рода. Его заставляла задуматься некая тайна, как ему казалось, скрытая в зеркале, вернее, в отражении, проступающем на поверхности. Меня же больше привлекала внешняя сторона, нечто совершенно явное, что можно легко рассмотреть.
Работая, я довольно быстро привык находиться среди зеркал днем и ночью, и если первое время жизнь в их окружении была чем-то новым и необычным, то довольно скоро всё обратилось в повседневное. Ничего особенного не происходило, и сказанное постепенно растворилось в будничной суете. Окруженный зеркалами со всех сторон, я больше не испытывал необходимости вынимать крошечный подарок, даже забывал про него, а он спокойно лежал на своём месте, вполне мирясь с моим теперешним равнодушием.
В мастерской мне нравилось, хотя по дороге в Париж я надеялся, что смогу проводить с Ансельми гораздо больше времени, на деле же выходило по-другому. Обычно дни до отказа занимала работа, а ночь нас разлучала: вечером Ансельми уходил из мастерской, я же был вынужден в ней оставаться. Порой так уставал, что не хватало сил волноваться об этом, я мечтал только о нескольких часах сна рядом с натопленной печью, и мечта исполнялась, едва закрывалась дверь за последним работником. В другие же дни я грустил, но просить о большем не решался, боясь показаться назойливым и оттолкнуть.
Той дружбы, о которой я грезил вечерами в кухне на постоялом дворе, у нас не получалось. При всём расположении друг к другу в наших отношениях отсутствовало нечто важное, я ломал голову, что это могло быть.
С одной стороны понимал: несправедливо мне жаловаться. Я всегда мог обратиться к нему, уверенный, что ответом мне будет посильная помощь. И во время работы Ансельми был готов меня поддержать: то советом, а то я просто чувствовал ободряющий взгляд. Часто я нуждался в нём и старался заглянуть в его глаза. Заметив, он едва приметно кивал, и мне передавалось его спокойствие. Никогда не замечал, чтобы он улыбался кому-то ещё в мастерской. Но, даже когда он улыбался, глаза его сохраняли задумчивость и какую-то отстраненность, словно в это мгновение он думал о чем-то слишком далеком, и меня не покидала мысль, что наши отношения подобны тому медному зеркалу, оставшемуся в комнате, где я провел ночь, сбежав с постоялого двора.
Впрочем, иногда он всё же задерживался, и у нас появлялась возможность говорить. Я упоминал, что в то время был никудышным собеседником, а мой опыт ограничивался несколькими годами на постоялом дворе да дюжиной дней, проведенных с Жюстом. До того в моей жизни не было путешествий или приключений, и немудрено, что рассказ о себе я смог легко уместить в половину одного из вечеров.
Ограниченность моих знаний рождала множество вопросов, но, как ни странно, я робел их задавать, вспоминая, как однажды Ансельми подсмеивался надо мной, предпочитал слушать, в надежде отыскать в его словах нечто, значимое для себя. Так что, в основном, конечно, говорил Ансельми, но мне нравились его рассказы о родной ему Италии, первых днях в Париже, сам я тогда почти не видел город – работа не позволяла уйти дальше соседней улицы.
О своем детстве, проведенном в Вероне – небольшом городке – Ансельми говорил мало, но лицо его оживилось, когда он рассказывал, как впервые услышал о стекольщиках. Венецианское стекло славилось своей красотой, а людям, его делавшим, доставались почет и уважение, с тех пор мечтой Ансельми стала работа в стекольной мастерской. Мечте было дано осуществиться: с родными он перебрался в Венецию, где, наконец, смог пойти учеником в небольшую мастерскую… Разговаривая, мы обнаружили, что я пришел в мастерскую примерно в том же возрасте, что и он. Я радовался всякий раз, когда подмечал между нами какое-то сходство, видел в этом добрый знак.
В своих рассказах Ансельми счел нужным упомянуть других работников. Восхищался Антонио, его познаниями и умением вести дела. Ла Мотта был ему малоприятен, как и мне, а из всех итальянцев, трудившихся в Париже, больше всего он выделял Пьетро – неудивительно: к нему многие питали симпатию, даже французы. Оказалось, Ансельми познакомился с Пьетро в Венеции ещё до переезда в Париж.
О французах Ансельми говорил доброжелательно, но с заметным превосходством и всё время сетовал, что они уж слишком торопятся, а спешка в таком деле совсем ни к чему. У них в Венеции проходят годы, прежде чем ученика возведут в следующую степень и допустят работать без наставника.
Слушая эти рассуждения, я чувствовал, что его истории очень просты и скорее затрагивают то, что он наблюдал или слышал от других. Он мало говорил о собственных чувствах и почти никогда о том, что касалось его лично. Рассказывал о родном городе во всех подробностях, но почему-то совсем не упоминал о семье, я не знал, живы ли его родители, есть ли у него братья, сестры… Неожиданно он обошел молчанием и мои расспросы о дороге в Париж, а мне очень хотелось узнать, как они оказались в лесу той ночью.