Джон Кейз - Танец духов
— Пошли-ка погуляем, — вдруг сказал Хаким.
На улице Зеро и Халид покуривали в «БМВ». Увидев, что Аамм Хаким вместе с племянником вышли из ресторана, телохранители выскочили из машины и последовали за ними на расстоянии десяти шагов. Зеро и Халид были одинаково молоды и кучерявы, одного роста и комплекции, в одинаковых рубашках с коротким рукавом, одинаковых джинсах и одинаковых кроссовках. Зеро нес в руке коричневый бумажный пакет с масляным пятном на боку. На плече Халида висела продолговатая спортивная сумка. Бободжону было нетрудно догадаться, что масляное пятно на пакете не от бутерброда, а от ружейной смазки. Да и в сумке Халида вовсе не спортивный костюм.
День стоял чудесный. Впрочем, в Бейруте других практически не бывает. Море спокойно, на небе ни облачка. Вдали, почти у самой курортной зоны Саммерленд, по волнам скользили виндсерфингисты.
Дядя и племянник, углубленные в беседу, медленно двигались под ручку в сторону исполинского чертова колеса. Справа и слева торговцы в маленьких киосках продавали кокосовое молоко и початки вареной кукурузы. На набережной, как всегда по воскресеньям, было многолюдно. Мамаши с детьми, влюбленные парочки, джоггеры в спортивной форме. Одни девушки были в мини-юбках, другие — закутаны в черное с головы до ног, порой и с вуалью, прикрывающей лицо. На гребне волнолома прохаживались или отдыхали на корточках сирийские автоматчики.
— Нравится тебе Берлин? — спросил Хаким.
Бободжон кивнул:
— Да, чудесный город.
Дядя улыбнулся:
— А что тебе в нем нравится больше всего?
— Работа.
— Ну, хорошая работа — это замечательно. А помимо?
Бободжон пожал плечами. Наконец выдавил из себя:
— Эта самая… архитектура.
— Да ну?
— Угу. Симпатичная. У нас не такая.
Дядя задумчиво хмурился и шел, не поднимая глаз от асфальта.
— Ну а как по женской части? — спросил он после долгой паузы.
Бободжон только захихикал.
Хаким остановился и взял племянника за руку.
— Мне говорили, — сказал он с неожиданной сальной улыбкой, — что в Берлине женщины слабы на передок — будто с цепи сорвались!
Бободжон никак не предполагал, что дядя заговорит на такую неприличную тему. Он густо покраснел и отвернулся, бормоча какую-то невнятицу.
Хаким расхохотался. Затем притянул племянника к себе еще ближе, посерьезнел и сказал тоном приказа:
— Ты вот что — ты себе подружку там найди! Ну там немку, голландку или другую какую непотребную. И ходи с ней по ресторанам. Чтоб тебя с ней видели. А бороду — сбрей!
Бободжон растерялся.
— Как же? Это ведь… против воли Аллаха!
Дядя сердито мотнул головой:
— Ты меня слушай. Делай, что я велю. И держись подальше от мечетей. Там полно стукачей.
Бободжону понадобилась добрая минута, чтобы переварить совет. Потом он энергично закивал головой:
— Понял, понял.
— Твой друг… этот Длинный… ты мне, помнится, говорил, что он совершенный варвар, так?
Бободжон не стал прекословить. Хотя то, что Уилсон не мусульманин, можно было сформулировать и менее грубо.
— И ты — такому! — доверяешь?
— Да.
Дядя скептически пожевал губы.
— Христианин?
— Нет. Не христианин. Вообще никто.
Дядя нахмурился:
— Чтоб никто — такого не бывает.
Бободжон набрался мужества и возразил:
— Длинный — другой. Ему вообще на религию наплевать.
— Человек без Бога в душе… разве это человек?
Бободжон крепко задумался.
— Верно. Длинный не человек. Длинный — ходячая бомба.
Хаким улыбнулся. Он любил мелодраматические повороты в разговоре.
— Какого рода ходячая бомба?
— Умная бомба.
Ответ так понравился дяде, что он остановился у киоска мороженщика и купил племяннику и себе по эскимо.
Когда они двинулись дальше, Хаким спросил:
— А эта твоя умная бомба — с какой стати она нам помогает?
— Он сердит.
Хаким насмешливо хмыкнул.
— А кто не сердит в этом мире?
— Знаю. Только Длинный сердит в правильном направлении. Хочет того же, что и мы.
Дядя недоверчиво покачал головой:
— Мне даже думать противно, что ты доверяешь американцу!
— Он совсем не американец. То есть, конечно, американец, но как бы и нет. Люди вроде Длинного… они очень похожи на нас.
— То есть тоже голь перекатная?
— Не в деньгах дело…
Оба разом заметили самолет в небе и проводили его глазами. Израильский. Вне пределов досягаемости для зениток, которые спрятаны в самых бедных жилых кварталах.
Племянник перевел рассеянный взгляд на старушку, кормившую голубей.
— Длинный похож на нас, какими мы были раньше. Герои пустынных горизонтов!
Дядя презрительно фыркнул.
— Его предки тоже жили в палатках… то есть в вигвамах! — продолжал Бободжон.
— Ты, похоже, вестернов нагляделся!
Но тут племянник заартачился:
— Хотя это было давно, они помнят. Ведь и мы не забываем, откуда мы пошли.
Тут он заметно передергивал. Если кто из его семьи и жил по-бедуински, в палатке, то разве что в палаточном городке для беженцев под эгидой Красного Креста. Отец Бободжона вырос в квартирке на окраине Каира, был чернорабочим. После войны шестьдесят седьмого эмигрировал в Албанию. Араб, конечно. Да только не из тех, кто скакал на коне и охотился с соколом. А мать Бободжона — пятая дочь албанского крестьянина. Мусульманка, конечно. Да только не арабка.
Впрочем, что тут спорить — может, кровь и помнит… что-то.
Дядя вздохнул:
— Расскажи-ка ты мне лучше еще раз, давно ли ты с ним знаком.
— Четыре года, восемь месяцев, три дня. Вместе срок мотали.
— Стало быть, ты знаешь его всего ничего.
Бободжон рассмеялся. Не без горечи.
— А кажется — сто лет! Ведь мы были вместе круглые сутки, семь дней в неделю. Хуже, чем супруги.
— Подумаешь! Все равно я не могу сотрудничать с непроверенным человеком. И нет у меня охоты брать в дело сумасшедшего.
— Он не сумасшедший.
Хаким заглянул племяннику в глаза:
— Совсем-совсем не сумасшедший?
Бободжон ухмыльнулся:
— Ну разве что слегка чокнутый…
— И в чем это проявляется?
— Да так, в разных мелочах. Ничего особенного.
— А конкретней?
— В общении он как бы совершенно нормальный. Только люто надменный. Но когда мы близко сдружились, я узнал, что втайне он считает себя героем из книжки.
Дядя озадаченно уставился на него:
— Героем из книжки?
Бободжон кивнул.
— Ну, велико ли дело! Кому не случалось фантазировать…
— Тут хуже, дядя. Длинный не фантазирует. Он на полном серьезе воображает себя вторичным земным воплощением индейского мессии.
2
В Вашингтоне Джек Уилсон первым делом надолго залег в ванну, хотя прежде находил это пустым времяпровождением. Однако после почти десяти лет тюремных душей под приглядом охранников было до того в кайф понежиться в горячей воде с пеной, что он не устоял перед соблазном.
Уилсон лежал с полузакрытыми глазами, наслаждаясь душистым паром и оглушительной тишиной — только вода покапывала из крана. Неволя мало-помалу выходила из распаренных пор его тела.
«Вот немного осмотрюсь, — думал он, — и обязательно смотаюсь купнуться в горячем источнике. Чтоб как в незабвенные времена в Вайоминге — только я да скалы, вода, и деревья, и пар. И чтоб пахло хвоей…»
Память машинально проматывала день с самого начала. Прощальный автограф пенсильванской кутузке — еще раз отпечатки пальцев. Потом обычная тюремная бюрократия. И наконец — получай свои вещички. После девяти лет хранения впору были только часы (сдохшие) да ботинки.
Насчет часов он психовать не стал — отвык интересоваться временем. В тюрьме оно стои́т и его навалом. Официальные мероприятия преимущественно по утрам, поэтому в начале дня что-то вроде бурления жизни, а дальше — болото, рутина, внутренний столбняк, тоска и скука. Но чтоб ты по полной отмотал каждый бесконечный день своего срока, будят тебя ни свет ни заря и следят, чтобы не заснул раньше отбоя. Вместо часов там нужен таймер — отсчитывать годы, месяцы и часы в обратном порядке, сколько осталось.
Ворота за ним закрылись уже через час после побудки. Тюремный фургон подбросил его и еще одного свежеосвобожденного до окраины ближайшего городка под названием Уайт-Дир. Лежал снег, мороз щипал щеки, а на Уилсоне была только та летняя куртчонка, в которой его когда-то замели.
Он заскочил в ближайший магазин, однако по-настоящему согреться не успел. Над прилавком висела внушительная табличка: «Ошиваться — в другом месте!», и продавец со значением поглядывал на него — мол, к тебе, дружок, эти слова напрямую относятся!