Калеб Карр - Ангел тьмы
Однако судья, на которого я нарвался в тот день на Джефферсон-маркет, даже на это не купился. Фараоны прихватили меня за то, что я сломал ногу охраннику в штатском в одном из универмагов Б. Олтмана на 19-й улице, когда мы с приятелями обрабатывали карманы покупателей. Обычно я вообще-то лучше обращался со своим оружием — старался оставить только синяк и обходился без переломов, — но этот гад схватил меня за горло так, что я чуть не задохся. Так что на Джефферсон-маркет я загремел быстрей плевка, и пока сидел под высокой башней с красивыми судейскими часами, выслушал целую лекцию о морали.
Старый пустозвон за судейским столом обзывал меня как только мог — от злостного курильщика (я дымил с пяти лет), до пьяницы (что выказывало истинный уровень его осведомленности — я в жизни к зелью не притрагивался); в итоге он договорился до того, что назвал меня «прирожденной разрушительной угрозой обществу», — в тот момент фраза эта показалась мне пустым звуком, но, как выяснилось впоследствии, стала ключом к моему спасению. Видите ли, так уж вышло, что в тот день за дверями суда околачивался некий рьяный специалист-мозговед, питавший особый интерес к детям: он ожидал следующего слушания, где должен был давать показания; и когда судья ляпнул «прирожденный» и уже собрался законопатить меня на два года на остров Рэндаллс, я вдруг услышал откуда-то из-за спины незнакомый голос. Ничего подобного я и вправду раньше не слыхивал — уж тем паче в зале суда. Человек этот говорил с сильным немецко-венгерским акцентом и прям-таки громы и молнии метал, будто проповедник былых времен.
— И каковы же, — потребовал голос, — квалификации Вашей Чести, что вы так точно выводите психологические заключения касательно этого мальчика?
В тот момент глаза всех, включая мои собственные, обратились к задним скамьям, где им предстала знакомая многим картина: в атаку шел известнейший алиенист доктор Ласло Крайцлер, один из наиболее ненавидимых, равно как и уважаемых людей в городе — длинные волосы его и плащ развевались, глаза горели антрацитово-черным пламенем. Я и предполагать не мог, что однажды сам привыкну к такому зрелищу; тогда же я понимал только одно — не человек передо мной, а сам дьявол, и дерзость у него тоже прям-таки дьявольская.
Судья, в свою очередь, сперва устало схватился за голову, словно господь наш милостивый ниспослал в малое владенье его дождь из жаб и пиявок.
— Доктор Крайцлер… — начал он.
Но доктор уже воздел обвиняющий перст:
— Неужто было произведено освидетельствование? Может, кто-либо из моих уважаемых коллег дал вам повод использовать подобные определения? Или же вы, сэр, подобно многим судьям этого города, самостоятельно решили, что вправе судить вопросы, затрагивающие подобные области?
— Доктор Крайцлер, — вновь попытался судья, но куда там.
— Вы вообще хотя бы представляете себе, какими симптомами сопровождается то, что вы охарактеризовали как «прирожденную тягу к разрушениям»? Вы вообще уверены в существовании такой патологии? Это есть невыносимая, безграмотная и вызывающая спекуляция…
— Доктор Крайцлер! — взревел судья, грохнув кулаком. — Это мой зал! И поскольку вы не имеете никакого отношения к текущему разбирательству, я требую…
— Нет, сэр! — выкрикнул в ответ доктор. — Это я требую! Вы меня вынудили стать свидетелем этого разбирательства — меня и других уважаемых психиатров, коим случилось услышать ваши безграмотные речи! Этот мальчик… — И тут, впервые взглянув в мою сторону, он указал на меня, и провалиться мне сквозь землю, если я смогу сейчас передать все, что было в этом его взгляде.
В сверканьи глаз его я увидел надежду, а легкая, едва заметная улыбка доктора будто советовала мне мужаться. Впервые в жизни своей я вдруг почувствовал от кого-то старше пятнадцати лет нечто похожее на небезразличие к моей судьбе. Вы и представить себе не можете, что значит жить, не зная подобной симпатии, пока судьба не столкнет вас с ней нос к носу; воистину удивительное переживание.
Черты лица доктора посуровели, когда он вновь накинулся на судью:
— Вы назвали этого мальчика «прирожденной разрушительной угрозой обществу». Я требую доказательств справедливости этого обвинения! Я требую проведения нового слушания на основании официального заключения по крайней мере одного квалифицированного алиениста или психиатра!
— Вы можете требовать все, что угодно, сэр! — возмутился судья. — Но это мой суд и мое заключение остается в силе! А теперь будьте любезны ожидать слушания, на которое вас вызвали, иначе я вас самого отправлю за решетку за оскорбление суда!
Грянул молоток, и я отправился на остров Рэндаллс. Но прежде чем покинуть зал суда, я обернулся, чтобы еще раз глянуть на этого загадочного человека, возникшего, как мне тогда почудилось, из воздуха, чтобы заступиться за меня. Он встретил мой взгляд, и по выражению лица его было ясно, что дело мое далеко от завершения.
Так оно и вышло. Три месяца спустя в сырой кирпичной камере главного корпуса «Приюта для мальчиков» я «повстречался» с надзирателем, о котором уже рассказывал. Дело-то несложное — если хорошенько поискать, кусок свинцовой трубы отыщется где угодно, и вскоре по своем прибытии на остров я его нашел. Держал его в матрасе, предполагая, что однажды товарищи ли мои, надзиратели — но кто-нибудь вынудит меня им воспользоваться; вот бычара этот и пожалел, что так оно вышло. Пока он пытался одновременно завалить меня и стянуть свои портки, я дотянулся до трубы и в две минуты устроил ему три перелома на одной руке, два на другой, раздробленную лодыжку и массу осколков кости в том месте, где у него прежде располагался нос. Я все еще мутузил его под ободряющий визг остальной ребятни, когда меня оттащила пара других вертухаев. Глава заведения затребовал слушания, чтобы решить, переводить меня в приют для умалишенных или нет, а между тем история просочилась в прессу. Доктор Крайцлер услыхал об этом деле и заявился в суд, где еще раз потребовал психологического освидетельствования. На сей раз судья был куда более вменяем, так что доктору такую возможность предоставили.
Два дня мы просидели в кабинете на Острове и только и делали, что говорили — причем большую часть первого дня о деталях моего дела не упоминали вовсе. Он расспрашивал меня про мое детство, и, что еще важнее, много всего рассказал про свое; пусть и нескоро, но это здорово меня успокоило — поначалу мне было сильно не по себе рядом с человеком, которому я был благодарен, однако боялся его до жути. В первые часы нашей беседы я узнал множество мрачных фактов из жизни доктора — тех, что, наверное, и посейчас не знает больше никто; нынче-то я понимаю, что он пользовался своим прошлым, чтобы вытянуть из меня мое.
И вот что было странно: пока мы болтали, я стал понимать — ну, насколько мог понимать такой необразованный и мелкий пацан, — что жизнь такую я вел не просто так, не потому я выбрал кривую дорожку, чтобы потрафить собственной злобе, а, скорее, из необходимости. И это не доктор мне внушил; точнее, он позволил мне самому до такого додуматься, выказывая сочувствие всему, через что я прошел, и даже являя некоторое восхищение тем, как я держался. По сути, его, похоже, не только удивил тот факт, что я пережил то, что пережил, и делал то, что делал, но и в какой-то степени позабавил; и я быстро сообразил, что представляю для него не только научный интерес — мы понравились друг другу.
Вот в чем был подлинный секрет его успеха у детей: он не занимался благотворительностью, не было в нем этой миссионерской показушной щедрости. Неблагополучные дети, богатые ли, бедные, доверяли ему единственно потому, что ощущали: он что-то извлекает для себя, помогая им. Он любил это занятие — действительно любил возиться со своими юными подопечными, отчасти даже эгоистично. Казалось, они смягчали тяготы того жалкого мира, в котором он проводил большую часть времени — мира тюрем, психушек, больниц и судов, давали ему надежду на будущее с одной стороны и развлекали с другой. А когда ты малой, ты ведь все время ищешь такого человека, который протягивает тебе руку помощи не затем, чтобы поладить с Иисусом своим Христом, а просто потому, что ему это нравится. У каждого свой взгляд на мир — вот и все, что я хочу сказать, — и у доктора он был ясным и незамутненным. Потому-то ему и верили.
Насчет же моей вменяемости — на слушании доктор воспользовался всем, о чем мы говорили, чтобы в два счета разделаться с версией о моем безумии, тем более что она прекрасно сочеталась с одной маленькой теорией, которую он разрабатывал годами: он называл ее «контекстом». Она вообще стояла практически за всеми его трудами, и суть ее заключалась вот в чем: никакие действия и мотивы человека нельзя постигнуть в полной мере, пока не будут выяснены и обсуждены все обстоятельства, кои сопутствовали детству его и взрослению. Просто и безобидно, скажете вы; на деле же немалых трудов стоило отстаивать эту теорию в свете того, что она, дескать, идет наперекор традиционному американскому укладу жизни, предполагая оправдание для преступников. Но доктор неустанно повторял, что объяснение не есть оправдание, и он всего лишь пытается понять человеческое поведение, а вовсе не облегчить преступникам жизнь.