Кит Маккарти - Тихий сон смерти
Недоумевающий (если это слово уместно в подобной ситуации) взгляд Хартмана наткнулся на спокойную улыбку Алана.
– Не часто встретишь девушку, которая не только не против анального секса, но, напротив, обожает его. Вы со мной согласны?
Розенталь держал в руке целую пачку фотографий и теперь раскладывал их перед Хартманом, который испуганно взирал на них, будучи не в состоянии произнести ни звука. Хартман во рту Клэр. Хартман во влагалище Клэр. Хартман в…
На всех фотографиях был, несомненно, изображен мистер Хартман, а с ним – явно не миссис Хартман. Затем, словно в доказательство, что все это не фотомонтаж, не фокус, не ловкость рук и не мошенничество (Хартман, впрочем, бьш не в том состоянии, чтобы оценить столь тонкий юмор), Розенталь достал из газетного свертка видеокассету.
Все, на что был способен Хартман, – это безмолвно переводить взгляд с кассеты на снимки, потом на Розенталя и снова на кассету, которая, как пресс-папье, лежала поверх увесистой пачки фотографий. Официант принес завтрак. Хартману пришлось торопливо спрятать фотографии, чтобы тот не успел их заметить. Когда они с Розенталем вновь остались наедине, Хартман с немым вопросом уставился на своего собеседника. Тот в качестве ответа бросил:
– Возьмите на память. У меня их полно. – И на его губах снова заиграла улыбка.
– Что вам нужно? – медленно прохрипел Хартман, судорожно, до хруста в пальцах, сжимая «памятный подарок» и лихорадочно соображая, что же с ним делать.
Розенталь как ни в чем не бывало уминал яичницу с беконом.
– Мне? – Можно было подумать, что этот вопрос удивил Розенталя. Потом, словно приняв решение, он ответил: – Как насчет двадцати пяти тысяч?
От отчаяния Хартмана чуть не хватил удар. Он был совершенно уничтожен, раздавлен, и охватившие его чувства вылились в истерический припадок.
– Двадцать пять тысяч? – выдавил он, будто ослышался. – Двадцать пять тысяч? Да у меня нет даже двадцати пяти сотен! Вы подловили не того человека, если вам нужно это!
Розенталь укоризненно покачал головой. Он отложил нож и изящным движением вытер рот клетчатой салфеткой.
– Вы не поняли. Я даю вам двадцать пять тысяч. – Характерным жестом поведя в воздухе рукой с ножом, он подчеркнул местоимения.
Казалось, Хартмана уже ничем невозможно было удивить. За последние двенадцать часов его мир был перевернут, сорван с якоря и отпущен на волю волн, и теперь этот мир несло в моря, о существовании которых он накануне даже не подозревал.
– Что?…
Розенталь отвлекся от своей тарелки:
– Этого недостаточно? Возможно, мы могли бы увеличить сумму до тридцати тысяч…
– Но я не понимаю, – промямлил Хартман. – Почему вы предлагаете мне деньги?
Розенталь кивнул, явно довольный произведенным эффектом:
– Потому что мы хотим, чтобы вы для нас кое-что сделали.
Очевидно, что-то незаконное, и, когда Хартман подумал об этом вслух, Розенталь снова провел ножом по воздуху.
– Скажем так: неэтичное.
Тут Хартман, как будто у него оставался выбор, впервые за эти два дня решил продемонстрировать свои высокие моральные устои:
– Но я не могу.
Розенталь тем временем уже разделался со своей яичницей; завтрак Хартмана лежал на тарелке нетронутым.
Этот неожиданно смелый ответ удивил Розенталя так, словно его укусил плюшевый мишка.
– Нет, говорите? Тогда давайте посмотрим… – Он сдвинул брови, будто напрягая память. – Долги букмекеру – шестнадцать тысяч; счета по кредитной карточке – семь тысяч; выплаты за машину – пятьсот шесть фунтов в месяц… – Он подождал, вопросительно глядя на Хартмана, которому оставалось лишь удивляться осведомленности своего собеседника. Выдержав паузу, Розенталь продолжил: – Но теперь ко всем этим проблемам прибавилась еще одна. – После этих слов он перевел взгляд с патологоанатома на видеокассету и фотографии, которые тот продолжал судорожно сжимать в руке. Снова подняв глаза на Хартмана, Розенталь добавил: – Господин судья Браун-Секар, ваша жена, ваша мать…
При мысли об этом Хартман побледнел, его лицо сперва похолодело, а затем и вовсе онемело.
Розенталь продолжал:
– Как вы понимаете, это не единственный экземпляр. Пленку слегка подредактировали, но все ваше представление там как наяву.
Хартман понял: он сделает все, что от него потребуют. Впрочем, он понимал это с самого начала разговора. Эти люди просто не оставляли ему выбора. Он вновь почувствовал себя униженным и раздавленным, в нем поднялась дикая злоба, вызванная сознанием того, как ловко его обвели вокруг пальца, ввергнув в совершенно идиотское положение.
– Где гарантии того, что все фотографии и негативы будут уничтожены, прими я ваши условия?
Лицо Розенталя приняло выражение крайней усталости от всего этого:
– Вы сильно переоцениваете значение своей личности, если думаете, что мы стремимся доставить вам неприятности, доктор Хартман. Нам требуется лишь сотрудничество в одном деле, и только. Ничего другого нам не нужно.
Хартман не сразу подобрал слова для ответа, но в конце концов все-таки выдавил:
– Что вы хотите, чтобы я сделал?
Часть третья
Едва Айзенменгер вернулся с продолжительной прогулки, прошлое наконец настигло его. Погода стояла скверная, и хотя небо было относительно чистым, сырость буквально висела в воздухе. Несмотря на прохладу, солнечные лучи действовали на Айзенменгера согревающе – весенний оптимизм брал верх над всепоглощающей депрессией зимы. Ноги и спина ныли, он ужасно вспотел, но все равно наслаждался плодами своего труда. Он сидел на скамейке, «поставленной в память Розмари Эггер, прихожанки этой церкви и вдовы, умершей в 1998 году в возрасте 93 лет, ее дочерью Мэвис», и любовался открывавшимся перед ним видом. Скамейка была установлена в центре аккуратной треугольной лужайки перед холмом («бугром», как его называли здесь); за холмом простиралось вспаханное поле, вязкое и сплошь покрытое лужами после недавнего проливного дождя; справа от лужайки зеленела пробивавшимися листочками небольшая роща, за которой пряталось здание школы, где Айзенменгер и жил; слева среди полей и лесов вилась дорога на Каслберроу-хаус.
Прекрасная картина, ничуть не затронутая современной цивилизацией. Здешний покой нарушали разве что отдаленный шум проносившихся по шоссе автомобилей и гул самолетов Королевских военно-воздушных сил, время от времени пролетавших высоко в небе.
Так почему же у него не получается слиться с этим весенним пейзажем? Почему он способен только понимать умом, но не чувствовать, что природа вокруг него прекрасна?
Айзенменгер прожил в этом крохотном доме с двумя спальнями, темными окнами и мокрыми пятнами на сырой штукатурке всего два месяца и знал, что полностью слиться с окружающей его спокойной деревенской жизнью он не сможет. Он знал также, что за свою долгую жизнь так и не разучился чувствовать и ценить красоту подобных картин, – он помнил, как много лет назад любовался такими же прелестными уголками английской природы. Он помнил эти уголки, помнил их красоту. Помнил, но не проникался ею.
Машину он услышал прежде, чем увидел. Потянуло ветерком, дикие желтые нарциссы пригнулись к земле, и на Айзенменгера пахнуло запахом чесночной травы. Сидя на скамейке, он уже начинал замерзать. Состояние праздности пока что было для него новым и непривычным. В былые времена он труднее всего переносил необходимость сидеть на месте. «Делай что-нибудь, – требовал от него разум. – Делай что-нибудь, не то снова провалишься в прошлое». И он проваливался в прошлое – бесчисленное количество раз. В прошлое к Мари, потом еще дальше, к Тамсин. Слишком многое случилось с теми людьми, которых он знал в прежней жизни. И понять до конца причины этих событий Айзенменгер не мог – воспоминания еще жили в нем, и эмоции, переполнявшие душу, мешали трезво и спокойно проанализировать все, что мучило его последние годы.
Он улыбнулся одними уголками губ. Эмоции, эмоции, эмоции… Главной из них было чувство вины. За последние два года Айзенменгер научился жить с этим чувством, он узнал, что человеческий разум умеет подавлять его. Он многое узнал о возможностях своего разума, пытаясь контролировать его, заставить вновь работать четко и ясно. Да, он переосмыслил и понял многое – многое, но не все.
Появившийся автомобиль медленно припарковался у школьного домика. Это было такси. Отсюда, с лужайки, Айзенменгер видел только очертания фигуры пассажира на заднем сиденье, рассматривавшего дом, но он с первого взгляда узнал эту женщину. Да, это была она, – и воспоминания вновь нахлынули на него.
Елена.
Ему захотелось встать и пойти ей навстречу, но желание это оказалось не настолько сильным, чтобы Айзенменгер не смог его подавить. Слабый порыв ветра донес с поля едкий запах навоза – обыкновенный деревенский весенний запах, – и Айзенменгер вдруг подумал, что ничего в этом мире, в сущности, не меняется, все идет своим путем. Тарахтенье трактора усилилось, но за два года Айзенменгер привык к этому звуку, ставшему для него неотъемлемой особенностью этих мест, и уже перестал замечать его. Он попробовал так же не заметить появления Елены; хотя он и понимал, что рано или поздно ему придется с ней заговорить, он не видел причины торопить их встречу.