Дэвид Пис - 1977. Кошмар Чапелтауна
А Бартон стоит, приходит в себя, все еще до краев накачанный ромом. Он вынимает из кармана банкноты и швыряет их на стол.
– Оставьте их себе, – говорит он. – Пригодятся для следующего.
Он поворачивается и уходит.
– Надо было проследить, чтобы ему отсосали, – смеется Эллис.
Я беру один из стаканов с ромом и выпиваю его до дна.
Эллис начинает вдруг беспокоиться, что мы оставим его одного, что его чертов вечер пройдет напрасно.
– А что мы сейчас будем делать? – вздыхает он.
– Делай, что хочешь, мать твою, – говорит Радкин и идет к бару, натыкаясь на людей, пытаясь нарваться на драку, от которой ему стало бы лучше.
Я направляюсь к выходу.
– Ты куда? – кричит Эллис мне вслед.
– Домой, – отвечаю я.
– Ага, так я и поверил, – говорит он, а я проталкиваюсь сквозь двойные двери и оказываюсь на свободе.
На заднем сиденье такси, выползая из Брэдфорда, окна открыты, глаза слезятся, на сердце тяжело, мозг в огне:
Мне надо к Дженис, мне надо к Бобби, мне надо к Луизе, мне надо к ее отцу.
Четыре убитые бляди, это как минимум.
Пистолеты в Хэнгинг-Хитон, пистолеты в Скиптоне, пистолеты в Донкастере, пистолеты на Селби.
Четыре убитые бляди, это как минимум.
Мой сын, моя жена, дни ее отца сочтены.
Дженис, моя любовница, моя мучительница, моя личная блядь и мои собственные сочтенные дни.
– Здесь нормально?
– Отлично, – говорю я и расплачиваюсь.
Я поднимаюсь по лестнице и вдруг думаю: помоги мне, я умираю.
На ее площадке, думаю: если ты не откроешь, мне конец.
Я стучу один раз, думаю: помоги мне, я не хочу сдохнуть тут, на твоих ступеньках.
Она открывает дверь, улыбается, у нее мокрые волосы, ее кожа кажется темнее обычного.
В квартире работает радио.
– Можно я войду?
Она улыбается еще больше:
– Ты – полицейский. Тебе все можно.
– Надеюсь, что так, – говорю я, и мы целуемся: жесткие поцелуи, чтобы простить и забыть все, что было, и все, что еще впереди.
Мы падаем на кровать, мои руки – везде, я стараюсь проникнуть в нее как можно глубже, ее ногти – в моей спине, проникая все глубже и глубже в меня.
Я стаскиваю с нее джинсы, отбрасываю ее туфли. Смерти больше нет.
И мы трахаемся, потом трахаемся снова, она целует меня и сосет до тех пор, пока я не трахаю ее еще один, последний раз, и мы не засыпаем под Рода Стюарта по радио.
Я просыпаюсь в тот момент, когда она выходит из душа в одной футболке и трусах.
– Ты уходишь? – спрашиваю я.
– Мне надо, – говорит она.
– Не ходи.
– Я же говорю, мне надо.
Я встаю и начинаю одеваться.
Она красится перед зеркалом.
Я спрашиваю:
– Тебя что, это совсем не беспокоит?
– Что именно?
– Эти чертовы убийства.
– То есть ты хочешь сказать, что я должна беспокоиться, потому что я – проститутка?
– Ну да.
– А твоей жене типа беспокоиться нечего?
– Она же не ходит в два часа ночи по улицам Чапелтауна.
– Повезло сучке. Видно, нашла себе мужа хорошего с приличной зарплатой, вот и по улицам ходить не надо…
Я открываю бумажник.
– Ты денег хочешь? Я, бля, дам тебе денег.
– Дело не в деньгах, Боб. Дело совсем, бля, не в деньгах. Сколько раз тебе повторять?
Она стоит в центре комнаты, под бумажным абажуром, с расческой в руках.
– Прости, – говорю я.
Она идет к комоду, надевает какой-то черный топ из искусственной кожи и джинсовую мини-юбку с застежкой спереди.
Мои глаза горят, наполняются слезами.
Она такая красивая, и я не понимаю, как это все случилось, в какой момент мы оказались здесь, на этом месте.
Я говорю:
– Не надо этого делать.
– Надо.
– Зачем?
– Пожалуйста. Не начинай.
– Не начинать? Да это никогда и не заканчивалось.
– Это может закончиться, если ты захочешь.
– Нет, не может.
– Знаешь, ты лучше сюда больше не приходи.
– Я ее брошу.
– Ты бросишь свою жену и маленького ребенка ради шалавы из Чапелтауна, ради шлюхи? Не думаю.
– Ты – не шлюха.
– А кто же я? Грязная маленькая шлюшка, которая трахается с мужиками за деньги, которая сосет за деньги, стоя на коленях в машинах и в парках, которая переспит за один сегодняшний вечер с десятью клиентами, если повезет. Так что давай называть вещи своими именами.
– Я ее брошу.
– Заткнись, Боб. Заткнись.
Она уходит, звук захлопнувшейся двери звенит по комнате.
Я сажусь на кровать. Я плачу.
Пешком в больницу Св. Джеймса.
Время посещения почти закончилось, люди расходятся, выполнив свой долг.
Я поднимаюсь в отделение на лифте и иду по коридору мимо чересчур ярко освещенных палат, мимо почти мертвых пациентов с обритыми головами и опавшими щеками, желтоватой кожей и холодными-прехолодными руками.
Воздуха нет, одна жара.
Темноты нет, один свет.
Еще одна ночь в Дахау.
А я думаю: никогда не спать, никогда не спать.
Луиза ушла, ее отец скоро уйдет, его глаза закрыты, он – один.
Мимо проходит медсестра, она улыбается, я улыбаюсь в ответ.
– Они только что тут были, – говорит она.
– Спасибо, – киваю я.
– А у него, у вашего парнишки, глаза – ваши, – смеется она.
Я киваю и поворачиваюсь к отцу Луизы.
Я сажусь у его кровати, у упаковок с таблетками, у капельниц и трубочек, и я думаю о Дженис, сидя рядом с полумертвым телом отца моей жены, с эрекцией от мысли о другой женщине, о чапелтаунской проститутке, о том, что пока он тут лежит на спине и умирает, она там стоит на коленях и сосет.
Я поднимаю голову.
Билл смотрит на меня покрасневшими слезящимися глазами, старается понять, откуда я взялся, ищет ответа, ищет правды.
Рука протягивается между перилами, опоясывающими кровать. Он открывает рот, обветрившийся, сухой. Я подвигаюсь поближе.
– Я не хочу умирать, – шепчет он. – Я не хочу умирать.
Я отстраняюсь, отстраняюсь от его полосатой пижамы и кошмарного дыхания, от предстоящих угроз и бреда.
Он пытается сесть, но не может, он привязан к кровати, он может лишь поднять голову.
– Роберт! Роберт! Не оставляй меня здесь, забери меня домой!
Я поднимаюсь на ноги, ищу медсестру.
– Я все ей расскажу! Я все расскажу! – кричит он. Но тут никого нет. Кроме меня.
Я открываю дверь, в доме темно.
Я поднимаю с коврика вечернюю газету.
На вешалке висит голубая курточка Бобби.
Я включаю в кухне свет и сажусь к столу.
Я хочу пойти наверх и увидеть его, но боюсь, что она не спит, ждет.
Поэтому я сижу под кухонной лампой, один, поздно ночью, и думаю.
Под кухонной лампой, поздно ночью, проходя по отделению раковых больных, укачивая Бобби, сидя в припаркованной машине; в этих местах я думаю чаще всего: у раковины с грязной посудой и постели тестя, глядя на каракули моего сына, прикрепленные к дверце холодильника, и крошки под тостером, я думаю.
Я смотрю на часы – почти полночь.
Я сижу, обхватив голову руками, а они спят наверху, разбитая юбилейная кружка стоит на сушилке, я сижу в доме моей семьи, думая о НЕЙ.
Думая, что вот так я здесь и оказался:
Я слышал о ней, слышал, как о ней говорили другие, знал, что она информировала одного полицейского из Брэдфорда по фамилии Холл – так, словечко-другое – но никогда ее не видел, ни разу, до четвертого ноября прошлого года.
Хэллоуин.
Я арестовал ее за проституцию недалеко от Гайети, пьяную, махавшую проезжавшим мимо грузовикам, чтобы остановить их. Я приволок ее в Милгарт, но уже пять минут спустя повез ее домой, долгий и громкий смех в ушах, думая: хер с ними.
Я был женат пять лет, у меня был сын, которому тогда был почти годик, и я хотел второго.
Но вместо этого я получил лучший секс в моей жизни, на заднем сиденье штатского автомобиля я попробовал ее впервые, слизывая этот вкус с ее губ, с ее сосков, из ее влагалища, из ее задницы, с век, с волос.
Той ночью я вернулся домой к Луизе и Бобби и смотрел, как они спали, смотрел на колыбельку, втиснутую рядом с кроватью.
Я принял ванну, чтобы смыть ее с себя, но в конце концов выпил всю воду, чтобы снова почувствовать этот вкус.
Позже той ночью я проснулся, крича – мне приснилось, что Бобби умер, – я бросился к колыбельке, чтобы убедиться, что он дышит. В комнате пахло потом. После этого я снова лежал в ванной и дрочил.
Так оно и продолжалось:
С той самой ночи я думал о ней каждую секунду, листая ордеры на арест, задавая вопросы, которые задавать не следовало, прочесывая улицы, перечитывая протоколы, зная, что одно неверное слово – и все рухнет.
Я научился хранить тайну, жить двойной жизнью, целовать сына теми же губами, которыми целовал ее, научился плакать в одиночестве в чересчур ярко освещенных комнатах, пока они, все трое, спали, научился контролировать себя, запасаться на случай голода и засухи, зная, что бывает и хуже, научился целовать всех троих.