Дидье Ковеларт - Вне себя
Я киваю.
— Я давно это подозревал, по цвету. У меня-то отшибло вкус с тех пор, как я один. Психосоматическая агезия…[5] Единственный случай за всю мою карьеру — я сам. Мне осталось только радовать глаза. Цвет и память…
Потрескивание дров растворяется в рокоте реактивных двигателей, который удаляется и стихает, заглушаемый новым, еще более близким ревом.
— Мартин.
— Да?
— Идите ложитесь, если устали.
Я выпрямляюсь. Голова мутная, во рту привкус дыма.
— Я что, спал? Долго?
— Три аэробуса. Я успел подбросить полено и налить себе вина.
— Извините…
— Не извиняйтесь. Я знаю, что своими разговорами могу усыпить кого угодно, наверно, это во многом определило выбор профессии.
Вино покачивается перед его глазами в свете пламени. Помолчав, он добавляет:
— У вас информативный сон.
— Я что-то говорил?
— Звали. Три раза.
— Лиз?
— Вы не хотите поговорить о ней?
Я потягиваюсь, допиваю вино, отправляю в рот несколько маслин.
— К чему? Я теперь уж и не знаю, кто моя жена. Не знаю даже, с каких пор она заодно с теми.
— Я не верю в мифический заговор против вас. Вернемся лучше к вашему околосмертному опыту, если не возражаете.
— В него вы тоже не верите.
— Мы с вами были в больнице. Не выказывай я скептицизма, моему отделению давно урезали бы кредиты.
Он встает, чтобы поправить полено, скатившееся с подставки. Кладет щипцы на место, оборачивается. Стоит, прислонившись спиной к камину, и внимательно смотрит на меня; закуривает, протягивает пачку. Я отказываюсь: не курю, бросил.
— Давно?
— Лиз бросила, пришлось и мне.
Мне вспоминается, как мы, бывало, курили одну сигару на двоих в начале нашей любви, передавая ее друг другу через каждые две-три затяжки, за столиком в ресторане, отгороженные от всех дымовой завесой, с удовольствием шокируя окружающих и создавая иллюзию уединения…
Доктор садится.
— В июне прошлого года одна пациентка вышла из комы «Глазго-4», как вы, но с полной потерей памяти. На все мои вопросы она отвечала одно: «Дырявая кроссовка на карнизе». И показывала на потолок. Она так долго это повторяла, что в конце концов я попросил проверить. И действительно двумя этажами выше обнаружили соответствующую описанию кроссовку, причем лежала она так, что ее нельзя было увидеть ни из окон больницы, ни с земли, ни с крыши, а только забравшись на приставную лестницу с фасада. Или пролетая над улицей…
Я забываю дышать. Как будто с каждой его фразой с моей груди снимают тяжесть. Волна легкости скользит по затылку вниз.
— Когда вам показалось, что вы расстаетесь со своим телом, в каком эмоциональном состоянии вы были?
Я закрываю глаза, припоминая тогдашние ощущения.
— Страшно мне не было. Помню удивление и одновременно чувство, будто так и надо. Но, кажется, все произошло так быстро…
— О чем вы думали?
— О Лиз. Я хотел дать ей знать о том, что со мной случилось.
— Вы имеете в виду аварию или смерть?
— Аварию. Мертвым я себя ни в какой момент не чувствовал.
— Вы видели себя рядом с ней?
— Кажется, да. Потом был туннель, яркий свет и мой отец, он сказал мне…
— Оставьте туннель. Меня интересует Лиз. Вы были дома, в вашей комнате?
— Не знаю. Когда я пытаюсь вспомнить, где это было, мне почему-то видится другая картина. Мы с ней на улице, на Манхэттене, стоим, обнявшись, и целуемся. Я вижу нас сверху, как будто лечу…
— Вот как? Вы видите ваше тело живым в какой-то момент прошлого…
— Возможно. Но я не помню, чтобы мы с Лиз целовались в этом месте.
— Где это?
— На углу 42-й улицы и Шестой авеню, под экраном, показывающим сумму государственного долга на сегодняшний день и его долю, приходящуюся на каждую американскую семью…
— И какова же она?
— Шестьдесят шесть тысяч двести девять долларов, — машинально отвечаю я.
— У вас и правда потрясающая память.
Я открываю глаза.
— Только на такие бесполезные подробности. Но этого поцелуя наяву я не помню.
— Это символическая картина.
— Она мне все время снится.
— А цифра не меняется?
— Никогда. И угол зрения один и тот же.
— То есть повторяющийся сон всегда идентичен.
— Нет. Сейчас, когда я уснул… Мне снилась та же сцена, только Лиз отстранилась, и я увидел свое лицо. Это было чужое лицо, это был не я.
— Логично: ваш сон воспроизводит ситуацию, которую вы переживаете в настоящий момент.
— Но это был и не самозванец! Я не знаю, никогда не видел этого человека…
Доктор вздыхает, откидывается назад, закидывает ногу за ногу.
— Мне все-таки кажется, что суть вашей проблемы — ревность.
— Да я никогда в жизни не ревновал! До аварии мне даже в голову не приходило, что у Лиз мог быть кто-то другой. И для меня это вовсе не было бы трагедией, наоборот!
Он жестом просит не перебивать его.
— Вы пребываете в глубокой коме. Кора головного мозга испускает биотоки независимо от внешних факторов. Это ясно? Ваше отдельно существующее сознание — назовем его вашим «астральным телом» — перемещается в комнату Лиз, и вы застаете ее, допустим, в постели с другим мужчиной. Ситуация совершенно для вас невыносимая, что бы вы ни говорили, — невыносимая до такой степени, что во сне вы подменяете ее картинкой-экраном простого поцелуя с незнакомцем на улице. Но в тот момент в комнате эффект двойного потрясения — ревность и нежелание умирать — таков, что ваше «астральное тело» вселяется в любовника. Нечто подобное мы наблюдали в случае Роситы Лопес. С той лишь разницей, что в дальнейшем срабатывают жизненные силы — возможно, это связано с вашим нежеланием уступать место, возможно, нет, — и вы выходите из комы в ясном рассудке. Но отпечаток вашей личности остается в памяти любовника, в которую вы вторглись. Вот откуда и эта раздвоенность сознания, и два Мартина Харриса, оба, насколько я понял, искренне убежденные в своей подлинности.
Он выдерживает паузу, давая мне переварить услышанное.
— А вот чего я не могу объяснить — почему ваша жена выбрала его и вычеркнула из памяти вас.
Я отставляю стакан. Это мне как раз понятно.
— Все это, конечно, только домыслы, — добавляет он, подавив зевок. — Отдохните, поговорим завтра на свежую голову.
Я встаю. Он провожает меня в комнату, желает спокойной ночи, в дверях вдруг оборачивается. И произносит тихо, совсем другим голосом, с какой-то растерянной теплотой:
— Как давно я не слышал пианино…
С этими словами он уходит по коридору, опустив голову.
Я закрываю дверь, раздеваюсь, ложусь на чистые простыни, пахнущие мятой и корицей. На подушке вышиты две переплетенные буквы: Ж и В. Я тоже любил Лиз, я любил ее страстно. Почему же сейчас она кажется мне чужой — настолько, что даже обиды нет? Почему ее лицо, когда я гашу свет, сливается с лицом Мюриэль, ее тело — с образом продавщицы из Форума, почему незнакомые женщины возникают в моей голове с каждым пролетающим самолетом? И почему этой ночью я чувствую себя так хорошо один, раскинув ноги на двуспальной кровати?
Она распахнула ставни, высунулась из окна. Протянула руку, проверяя, нет ли дождя. На ней одна из моих рубашек, как всегда по утрам. Вот она исчезает, оставив окно открытым.
Я отступаю в нишу, где мерзну уже целый час. Она всегда спала голой и накидывала мою рубашку, когда шла готовить завтрак. Единственный ритуал из первой поры нашей любви, над которым оказалось не властно время. У меня сжимается горло при мысли о запахе кофе, который каждое утро просачивался в мои сны. Когда я выходил к ней в кухню, мы, наверно, через день занимались с утра любовью под аккомпанемент ток-шоу, которое она смотрела вполглаза через дверь по трем постоянно включенным телевизорам и, только если тема была ей очень интересна или гость особенно знаменит, усаживалась перед домашним кинотеатром на диван в гостиной с подносом на коленях, а я тогда уносил свою чашку в ванную.
Сегодня утром кофе не было — только чай без теина и соевое печенье. Завтрак нейропсихиатра. Он еще спал, Бернадетта гладила трусы на кухонном столе рядом с чашкой. Она сказала, что я выгляжу лучше, чем вчера. Я ответил, что жаркое было изумительное.
— А вы откуда знаете, у собаки спросили?
Я покраснел; впрочем, от утюга шел жар. Домработница пожала плечами и буркнула, что ей не привыкать готовить впустую: у доктора аппетит что у воробушка. Она собиралась на рынок в Рамбуйе и стала допытываться, чего бы мне хотелось к обеду. Я попросил подвезти меня до станции. Доктор очень помог мне — не столько его теории насчет моей комы, сколько его собственная ситуация, его откровенность, его смиренная тоска и деятельная беспомощность. Я оставил записку с благодарностью на столе. В саду, отряхивающем капли в солнечных лучах, Бернадетта звала пса, но его нигде не было видно.