Р. Моррис - Благородный топор. Петербургская мистерия
Хотя что скрывать: за письмо он не возьмется никогда.
Может, и прав был дознаватель. Может, и в самом деле гордыня. Как часто он, Виргинский, ощущал болезненную униженность, особенно в подобных обстоятельствах. Видно, одно шло рука об руку с другим: обостренная чувствительность униженного вкупе с дерзостным, на грани высокомерия ощущением уязвленного достоинства. Если б хоть как-то от них отрешиться, сбросить их вериги. Единственным путем к тому могла бы стать независимость в средствах, но никаким письмом к отцу ее не достичь. Чтобы как-то, в чем-то быть должным отцу, да еще после того, что случилось между ними, — сама мысль о том была несносна. Если уж не независимость в средствах, так хотя бы воля духа, а если и не она, то хоть свобода в собственных поступках. Но и здесь никто был не в силах чем-либо помочь или хотя бы посоветовать.
А можно б написать и по-другому. Допустим: Вы мне более не отец, и я Вам не сын! Я так бедствую, что у меня нет средств даже на новые сапоги, не говоря уже о пропитании или крове. И, тем не менее, мне ничего от Вас не надобно. Если Вы и сочтете нужным выслать мне денег, то это будет сугубо на Ваше усмотрение. Сам я ничего от Вас не прошу, и не ожидаю. Я не считаю и не буду считать себя Вашим должником. Если же Вы решите не слать мне денег, то так оно даже лучше. Вас не будет более в моих мыслях, и я прошу и Вас оставить все мысли обо мне. Более не Ваш…
Человеческая сущность, некогда известная под именем Павла Павловича Виргинского, не признающая более родства с кем бы то ни было под такой же фамилией (т. е. с Вами).
О, как ненавистно ему было свое имя.
Разумеется, существовал и еще один способ покончить со всем этим. Он то и дело приходил Виргинскому на ум. Просто бездумно улечься в снег и дождаться, пока холод и голод не свершат свое дело. Конец наступит достаточно быстро, без особых мучений.
Томительно-сладкая, исполненная жалости к себе картина полонила ум; тем не менее, Виргинский брел, не спеша воплощать ее в действие. Чувствовалось, что с каждым шагом все дальше становятся и те чертовы головы в колбах, и тот дознаватель, а заодно и все, что его с ними связывало.
Внезапно Виргинский проникся мрачной решимостью, что вся эта пошлая, вздорная круговерть лиц и событий длится уже никчемно долго. Пора бы ее и в самом деле прервать, и, скорее всего, выбор падет именно на второй из замысленных им способов. Оставалось совсем немногое — то, ради чего Виргинский убыстрил вдруг шаг и через Фонтанку по Семеновскому мосту двинулся в направлении Гороховой.
* * *Когда он добрался до Садовой, уже стемнело.
Виргинский шел, разгребая ступнями мерзлую кашу и избегая глядеть на лица прохожих. Ноги сейчас двигались, казалось, совершенно обособленно от тела. Не чувствовалось ни холода, ни голода, ни изнурительной усталости; все поглотила жажда конечной цели.
Ему нужно было увидеться с Лилей.
Однако отыскать салон модистки оказалось не так-то просто. Он-то надеялся, что его выведет туда напрямую некая мистическая сила. Куда там! В тот раз — тогда, давно — стояла такая же темень, к тому же сам он был во хмелю; ни дать ни взять игрец в жмурки с повязкой на глазах. А уходя, наоборот, спешил, и вскоре заплутал в дебрях этого города, который никогда не считал своим.
Впереди что-то смутно обозначилось. Непроизвольно вскинув взгляд, Виргинский различил темный расплывчатый силуэт и пятно зыбкого оранжевого света, постепенно отплывшее в сторону, где и исчахло. Оказалось, фонарщик, запаливающий фитиль рожка. Все так же избегая глядеть прямо, Виргинский ощутил в себе знакомый взмыв унизительного страха вперемешку с обидой. Между тем фонарщик как ни в чем не бывало обогнул его, сутулого субъекта, и удалился, унося с собой в темноту лучик света. Преображение, привнесенное тем тлеющим фитильком, было столь мгновенным и полным, что впору диву даться. Виргинский ощутил себя словно входящим в некий призрачный, иллюзорный мир; мановение, противясь которому, он инстинктивно встряхнулся. Виргинский жаждал увидеться с Лилей; единственное желание, что упорно влекло его сейчас, заставляя месить и топтать хрусткие льдистые кристаллы под ногами.
От Лили он знал, что заведение мадам Келлер находится на Садовой, но где точно, она никогда не говорила. Ей мучительно не хотелось даже заговаривать о том месте — настолько, что она умоляла его даже не упоминать о нем.
Помнится, в лавку модистки вел еще боковой вход из пристройки, которая одновременно служила и входом в заведение; в подвал надо было спускаться по железной лестнице. Но ни одна лавка вокруг не напоминала своим видом ту самую.
Впереди на расстоянии послышались голоса — группа молодых офицеров, явно подшофе: вон как зубоскалят. Обманчивый свет тускло играл на пуговицах шинелей, кокардах и погонах. Судя по куражливым голосам и шуточкам, аппетиты у них сейчас примерно те же, что тогда завели к мадам Келлер и их собственную разбитную компанию. А может, они как раз сейчас туда и направляются? Надо бы держаться за ними. Виргинский так и поступил: чуть помедлив, пошел следом.
Передвигались они не спеша, по пути то и дело останавливаясь, но Виргинский приноровился и соблюдал примерно одинаковую дистанцию. При этом он старался держаться в затенении, подальше от света фонарей. «Все равно обнаружат, непременно обнаружат», — опасливо трепетало внутри. Виргинский попытался представить, что ему придется лепетать в свое оправдание, очутись он и впрямь в кольце этих спесивых, да к тому ж еще и нетрезвых благородий. Но ничего внятного на ум не приходило. «Измордуют», — напрашивался единственный обреченный вывод. Оставалось одно: сносить побои. Куда ему против них. Лучше уж не сопротивляться; зажаться посильнее и терпеть их лютые, железные кулаки — дескать, поделом мне, господа! И тут, ни с того ни с сего, Виргинского начал вдруг разбирать дьявольский соблазн: к чему вот так прятаться, как презренному филеру. Не лучше ли крикнуть этим барским отродьям что-нибудь обидное, оскорбительное. А вдруг они в темноте и не разглядят, кто он, этот таинственный смельчак? Момент соблазна был поистине ослепителен. Дать волю убийственному безрассудству помешало лишь то, что один из офицеров вдруг, картинно пав на колени, разразился романтичным «В крови горит огонь желанья», и вполне приличным тенором:
В крови горит огонь желанья-а-а,
Душа тобой уязвлена-а,
Лобзай меня: твои лобзанья
Мне слаще мирра и вина…
От такой неожиданности Виргинский оторопело застыл, при этом как будто опомнившись. Подумать только, он сейчас был на грани того, чтобы все погубить своей пагубной взбалмошностью! За офицерами он пошел из соображения, что они, может статься, выведут его к Лиле. Мысль о том, что у нее с этими молодыми повесами может быть какая-то связь, обожгла черной ревностью, придав вместе с тем твердости: начатое нужно довершить до конца. Ему нужно найти Лилю, именно сейчас. Задать ей все те накипевшие, не дающие покоя вопросы.
Он и прежде хотел ее расспросить, да не решался. «Сколько их у тебя было? Сколько раз?» И другие вопросы, даже не оформленные в слова. Но Лилино мучительное умалчивание неизменно действовало на него обезоруживающе. Однако, говоря начистоту, в нежности Виргинского тлела скрытая ярость, направленная в общем-то и на нее, Лилю. А повеса в погонах все не унимался:
Склонись ко мне главою не-ежной,
И да почию, безмятежный,
Пока дохнет весенний день
И двинется ночная тень…
Эти выродки, это пьяное хамоватое офицерье, с их похотливостью и сентиментальным лицемерием — и это с ними, с ними! — Лиля была. «Была» — боже, какой пошлый, гадкий эвфемизм, скрывающий ужасающий смысл! Может, нынче же, этим вот вечером, эти благородия будут в числе ее клиентов. Виргинскому представилась Лиля в окружении этих распутных барчуков, ухоженными пальцами похотливо лапающих ее тело. А она, она — разрумяненная, чуть навеселе, прельщает их бойкими игривыми взглядами, — где детская невинность перемежается с показной развращенностью… Тот детски невинный взгляд Лили — его Лили — он видел лишь однажды, когда впервые уединился с ней в заведении мадам Келлер. Но он не сомневался и в существовании той, другой Лили, с совсем иными глазами, полными распутства. И ее он ненавидел точно так же, как и этих хозяев жизни.
Певца между тем подняли с колен и с криками «браво» потащили дальше. Всю эту компанию неудержимо влекло к осязаемо близкой цели. Виргинский по-прежнему следовал по пятам и тогда, когда офицеры свернули на проспект, где тенор огласил морозный воздух по новой:
Но кто ее огонь священный
Мог погасить, мог погасить,
Тому уж жизни незабвенной
Не возвратить, не возвратить…
Виргинского эти слова почему-то неизъяснимо тронули. Действительно, жизнь уходит в забвение, и ее не возвратить. Стоит поменяться местами, и возникает ощущение, что этот гаер видит изнутри его душу, озвучивает его мысли.