Гюнтер Вейзенборн - Преследователь
Заявить, что болен… Мысль неплохая. Я решил подумать. Конечно, тогда будет больше времени, и мне не придется после бессонной ночи сидеть весь день в конторе. Но потом я подумал, что сегодня ночью все должно решиться. День тянулся бесконечно долго, пока наконец наступил вечер, затем ночь, и вот я сижу здесь за рулем…
И круглолицему адвокату М. в массивных роговых очках не помешать мне, нет, ни в коем случае! Тот раз, когда он, сидя напротив меня, проглотил таблетку из серебряной коробочки, взгляд у него был жесткий и нацеленный, как у дрозда, который заметил в траве червяка.
— Знаете, сейчас многие приносят жалобы. Но свидетелей нет. Есть у вас доказательства? Нет. Есть у вас свидетели? Тоже нет. Как может прокурор дать ход вашей жалобе, если у вас нет доказательств?
Я сказал, что доказательств хватит, достаточно вскрыть могилы, там есть доказательства, самые что ни на есть вещественные — трупы людей. Я сказал, что в наши дни в Федеративной республике правосудие работает как нельзя лучше и в результате этого вчерашних преследователей не карают за преследования, мало того, иногда их даже награждают; я читал, что начальник самого жестокого среди кровавых судей того времени сейчас получает пенсию, а ведь он возглавлял министерство юстиции.
Господа судьи вынесли решение, что глава так называемого «народного трибунала» не «осознал» в ту пору, что действовал вопреки своим судейским обязанностям. Конечно, он шел по пути, «противному государственному праву», и, между прочим, отдал гестаповцам на растерзание семидесятичетырехлетнего еврея, но старик, вероятно, все равно бы попал им в руки; и что же — министр диктатора и в наше время получает много денег. Такое решение вынесли господа судьи, и это не единичный случай.
Я сказал ему, что читал о процессах, на которых преступники были оправданы или же понесли до смешного слабое наказание. Я сказал, что не питаю особого доверия к правосудию.
Он сказал, что это ничего не меняет, что в каждом процессе истец должен опираться на документальные данные или на свидетелей, иначе каждый, кому вздумается, будет подавать жалобу.
Я ушел. Я стал искать документальные данные. Я писал письма. Я искал свидетелей. Я искал без вести пропавших. Я обращался в разные организации, в отдел по отысканию пропавших. Подал заявление в прокуратуру, она дала ход моему заявлению, но и ей не удалось отыскать ни документов, ни свидетелей. Меня несколько раз допрашивали. Потом посоветовали подождать. Я знал, что в огромном аппарате правосудия есть справедливые, старающиеся выяснить правду судьи. Но как их найти?
Как-то, когда я сидел в пивной, меня охватило чувство полной беспомощности. Почему невозможно уличить убийцу? Действительно ли это невозможно, или просто этого не хотят? В последнее время часто писали о том, что в органы юстиции просочилось немало нацистских судей и чиновников. Этим объяснялись некоторые приговоры. Людям, которые двенадцать лет приспосабливали свой образ мыслей и свои приговоры к повелениям убийцы, несомненно, было трудно сегодня судить в противоположном смысле.
Конечно, можно комбинировать, истолковывать и подтасовывать. Можно медлить, затягивать или не вмешиваться в ход событий, смотря по ситуации. Можно по-разному понимать обстоятельства дела и по-разному оценивать свидетельские показания. Меня охватило не~ доверие. Неужели в данном случае затруднения действительно таковы, что нельзя дать ход жалобе?
Я думал о моем круглолицем адвокате.
— У вас нет доказательств, — заявил он. — Без доказательств ничего нельзя предпринять.
На чьей он стороне? Хотел ли он мне помочь? А если мне никто не поможет? Тогда я должен сам себе помочь.
Нет, то, что я задумал, не убийство. Я — орудие справедливости. Если никто на свете не предъявит обвинения и не произнесет приговора этому убийце, если этого не сделает всемогущее правосудие, с тысячами судей, чиновников и тюремщиков, — разве не должен тогда взять инициативу тот, кому известно и какова вина, и кто виновен? На совести этого человека много убийств. Неужели он может разгуливать на свободе только потому, что у меня нет свидетелей? Почему их нет? Вероятно, они лежат в могиле. Доказательства… доказательства…
Я сам доказательство, я искалечен концлагерем.
Ну, конечно, конечно, они все действуют согласно установленному порядку, согласно закону. Но закон может быть тростью, клюкой или дубиной. Я знаю только одно: он не понес наказания и разгуливает на свободе. А он убийца. Я это знаю.
Я даже точно знаю день, когда он стал убийцей. Это случилось летом во время пятичасового чая с танцами. В саду среди посетителей было много отпускников и раненых с семьями. Я сидел в сторонке за кружкой пива и слушал разговор двух отпускников за соседним столиком.
— …Тут я уронил руку. Она упала на землю. Тут подбежала собака, но я ее отогнал. А руку мы закопали…
— Он что, русский был? — спросил второй.
— Разве по руке увидишь, за кого она дралась? На войне все руки одинаковые. Только головы разные. За твое здоровье!
— И за твое.
— Пиво жидковатое, зато липы цветут. Здесь иногда даже похоже на мир. А ночью как начнется бомбежка, улица за улицей превращается в груду щебня.
— Помнишь Целлера, парикмахера со Штифтштрассе?
— Того, что играл в команде класса Б?
— Да, Убит. На центральном участке.
— Ну, молодая женушка получит теперь пенсию.
— Понятно. Уютно здесь в садике, а?
— Да.
— У тебя в кружке плавает оса… Ты слышишь?
Листва расщепленного грушевого дерева шелестела на ветру. Издалека доносилось пение марширующих солдат:
Счастлив», кто умеет забывать
О том, чего не миновать…
— Новобранцы. Возвращаются с муштры.
— Попадут на передовые — перестанут петь.
— Видишь, вон там, прямо, девушка из оркестра? Лакомый кусочек, правда? Она поет: «Под крышку часов положи мой портрет». Пусть бы мне подарила свой портрет.
— Все равно, завтра надо уезжать обратно. По сводкам главного командования, Иван всю неделю барабанит по нашему участку.
— Нда, братец, значит, дело дрянь.
— Вот меня и вызывают телеграммой…
— А что, если тебе не поехать? Так или иначе, это скоро кончится…
— Скоро для кого?
Я пошел в артистическую, где мы оставляли футляры от инструментов. В дверях появился Пауль.
— Где Вальтер? — выкрикнул он.
Вальтер удивленно обернулся.
— Я тут. Что с тобой?
Пауль подошел к нему вплотную и громко зашептал:
— Что со мной?.. Вот что: я многое понял. Меня интересует только одно: вы мне тогда налгали? Вы все? Вы ведете со мной нечестную игру! Это правда, что вы прекратили подпольную работу?
— Конечно, правда! Почему ты вдруг об этом вспомнил? — невозмутимо ответил Вальтер.
— Потому что мне страшно. Если человек хоть раз совершил преступление, думаете, ему и через год не будет страшно?
Глаза его выражали панический страх. Вальтер не потерял самообладания. Он огляделся по сторонам.
— Не кричи так. Кто-нибудь спрашивал тебя о чем-то?
— Нет.
— Да и вообще, что это за разговор о преступлении?
— Это я так, к примеру.
— Странный пример.
— Странный или не странный, а я хочу порвать о вами. Я ухожу, отказываюсь с вами работать. В один прекрасный день, когда вы обо всем даже думать забудете, раздастся стук в дверь… Отпустите меня.
— Ты сам отлично понимаешь, что об этом не может быть и речи. Из такой группы нельзя попросту выбыть, как из футбольного клуба. Если нам в самом деле грозит провал, тебя все равно отыщут и подведут, под нож, сколько бы ты ни клялся, что давно разошелся с нами. Нет, тебе уже не выбраться, Пауль.
— Вы за последнее время переменились — смотрите на меня как на чужака. И если мы взлетим на воздух, никто из вас меня не защитит. Вы будете все валить на меня. Во всем буду виноват я… Я хочу порвать с вами… порвать!
— Ты спятил, Пауль!
— Ничуть я не спятил, это естественная самозащита.
— Что ты имеешь в виду?
— Не хочу попасть под суд, понятно?
— Не ори, Пауль. Надо начинать. Твое вступление.
— Играйте сегодня без меня! — Он захлопнул крышку рояля и выбежал вон, изо всех сил грохнув дверью.
Мы молчали. Наконец заговорил Пелле.
— Ему пригрозили.
— Он сам для нас угроза, — сказал Вальтер.
Мы понимали, что произошло нечто решительное. Это был разрыв, а возможно, и объявление войны. У нас подкосились ноги. Мы не сомневались, что дезертир начнет действовать. Мы же ничего не могли предпринять, не могли защищаться, не могли его спрашивать, убеждать.
Неясно было только, что он сделает. Уедет? Поступит в другой оркестр? Или же…
Лишь позднее я узнал все.