Валентин Ерашов - Убийцы в белых халатах, или как Сталин готовил еврейский погром
В 5.07 диковинный экспресс, обдав их светом, грохотом, паром, проскочил так стремительно, что никто из троих не увидел в окне паровоза помощника машиниста, коему полагалось ответно просигналить…
Ровно через минуту, как впоследствии утверждали все трое, почти сразу же после того, когда исчезли красные огоньки хвостового вагона, они услышали скрежет, глухой удар и почти одновременно увидели всплеск огня, затем громадный клуб дыма, ударил громкий взрыв.
Они, все трое, бежали, задыхаясь, спотыкаясь о шпалы, и когда единым махом преодолели километр с небольшим — по зоне, только недавно ими тщательно проверенной, — начальник разъезда остолбенел, подумав: нет, без горючего тут не обошлось, порожние вагоны не могли полыхать так дружно и сильно…
Огонь утихал, стрелочница плакала, говорила, там люди, надо пособить, но муж запретил спускаться с обрыва, сказав, что в этом адовом пламени, да еще сверзившись с такой высоты, никто уцелеть не мог. И, вернувшись в будку, доложил по телефону о ЧП, не зная за собой никакой вины.
Через полчаса из Слюдянки на моторисе прибыли четверо: двое в непонятной форме, оказалось — юристы, а двое — железнодорожники, они же офицеры госбезопасности, о чем не знал и не узнал никто, кроме непосредственного их начальства. Всех троих допросили на месте, вскоре прибыла еще мотодрезина с милиционерами, старший из юристов приказал спешно сдать путевое хозяйство двум новым специалистам: на всех прежних, включая девочку, надели наручники, втолкнули в кабину дрезины.
В Иркутске на третьи сутки допросов с применением особых методов начальник разъезда подписал показания о том, что является агентом разведки Китая (с которым СССР поддерживал самые дружественные отношения), что, сговорившись с женою и четырнадцатилетней дочерью, заложил шашку динамита, подорвав рельсы на удалении одного километра и пятидесяти метров от полустанка. В результате диверсии погибла поездная бригада и семеро военнослужащих войск МВД, составлявших караул по сопровождению малогабаритного груза особой государственной важности, о коем начальник полустанка был своевременно извещен.
Добровольные показания сорокалетний железнодорожник дал после того, как на его глазах трое уголовников налаживались изнасиловать его жену, но следователь посулил, что решение изменит и эта участь грозит дочери-семикласснице.
Через час их расстреляли в камере иркутского управления ГБ, причем первую пулю всадили в затылок девочке, она перед тем плакала, хватала палача за руки, мать рыдала, отец — его шлепнули последним — изловчился плюнуть в лицо офицеру, руководившему казнью, за что перед выстрелом был избит; прикончили его, словно загнанную, покалеченную лошадь, сунув дуло пистолета в ухо.
На следующий день к высшей мере социальной защиты — так обозначалась в документах смертная казнь — приговорили начальника участка Великой Сибирской магистрали, начальников железнодорожных станций Култук и Слюдянка, дежурных, диспетчеров, путевых обходчиков и, конечно, стрелочников, кои, как известно, всегда виноваты при любой катастрофе, — всего по точному счету двадцать семь душ.
Без допросов и приговоров, по-свойски прикончили старшего лейтенанта и капитана госбезопасности, которые и в самом деле — только не динамитной шашкой, а гаечным ключом и ломом, вылезши из кустов после того, как начальник полустанка совершил обход, — свернули рельсы и швырнули под откос товарняк-экспресс, в вагонах были только бочки с горючим для ускорения пожара и сокрытия следов.
На совещании у Рюмина операция была признана вполне успешной.
Глава XII
Kуда их ведут, не знал ни один зэк и, вполне вероятно, рядовые конвойные.
Либман с Плетневым ковыляли следом за санитарными повозками, где лежали те, кто не мог подняться и, думал Плетнев, навряд ли поднимутся, если таинственный переход затянется еще часов на пять-шесть: мороз градусов под тридцать, а фанерные будки на санях защищали только от ветра.
Утро началось необычно: приказали выходить на плац с вещами. В тюрьме эта команда могла обозначать чаще всего расстрел, но здесь, хотя многим пришла в голову такая мысль, едва ли пришлось бы в подобном случае забирать шмотки, как не забирали их во время превентивных или штатных акций.
И те и другие довелось наблюдать Дмитрию Дмитриевичу.
Штатные пришлись на тридцать девятый и сороковой годы, когда выяснилось, что лагерей недостает и перед прибытием очередной партии места в бараках для них освобождали бесхитростным и весьма удобным способом: старожилов в полном составе выстраивали четырьмя шеренгами на плацу, подавали команду «По порядку номеров — рассчитайсь!», а затем из каждой шеренги тех, кому выпало быть круглой «десяткой» — десятых, двадцатых, тридцатых и так далее, каждых по четыре — соответственно числу шеренг — выводили из общего строя, конвоировали за пределы зоны и, разместив теперь в один ряд, укладывали насмерть пулеметными очередями, сокращая штат и освежая новичками. Подобные операции возобновились в сорок седьмом, когда массированным потоком стали доставлять расхитителей социалистической собственности, осужденных по новому указу, вроде Нури Закиева.
Превентивные акции были разовыми, краткими, в основном в сентябре — октябре сорок первого, когда — понимали все — на тонкой паутинке висела судьба России, когда немцы впрямую угрожали Москве и Ленинграду, перли на юге, когда — это стало известно много позже из воспоминаний — сам Сталин пребывал в панике. В эту пору и ликвидировали репрессированных генералов, старших командиров и политработников РККА, многих партийных и советских работников, тех, кто, по суждению органов государственной безопасности, а может, и Верховного, мог в случае захвата Гитлером значительных территорий перейти к нему на службу.
Плетневу вообще-то везло: и двадцатипятилетний тюремный срок ему почему-то сократили; при штатных расстрелах он в «десятые» не попадал; превентивные акции его, штатского, нечиновного да вдобавок старика, не касались. Вот почему и сегодня он оставался равнодушно спокоен. Жить ему оставалось всего-то ничего, и не один ли дьявол — умереть от старости, болезней, усталости, пулеметной ли очереди. Последнее даже легче — одна пуля, одна секунда — и конец.
Наскоро покормив — прямо на плацу, из походных кухонь, вот уже пятый час их вели по широкой просеке, похожей на длинный и сумрачный коридор, и то, что покормили, что вели давно, далеко, — внушало надежду: перед казнью не тратились бы на питание и не было нужды тащить куда-то, для групповых могил хватало простору и возле лагеря. Однако неизвестность пугала: таких, как Дмитрий Дмитриевич, равнодушно-спокойных, были единицы.
Тот, кто служил в армии, побывал в лагерях, знает: при движении колонной хуже прочих выпадает направляющим и замыкающим — передние либо принимают сугробы или притаптывают грязь, оступаются на ухабах; задним же достается пыль, когда она имеется, задние непременно растягиваются, отстают от строя, вызывая гнев командиров или конвоиров. Но и здесь Плетневу, а также Либману повезло: их места оказались в середине колонны, растянутой не меньше чем на два километра.
Угроза расстрела, кажется, миновала, Бертольд Северинович впал в состояние, близкое к эйфории, — или не к месту рассказывал детские анекдоты, или вдруг предавался воспоминаниям, давно известным Плетневу. Говорливость раздражала Дмитрия Дмитриевича, но старый доктор давно и прочно усвоил правило быть снисходительным к человеческим слабостям, правило, особенно важное в лагерном коллективе, замкнутом, составленном из людей разнообразных и собранных вместе не по своей воле, коллективе, где любая вспышка может породить массовый взрыв эмоций, грозящий непредсказуемыми последствиями, вплоть до подавления силой оружия. В ответ на словоизвержения Либмана доктор Плетнев молчал и думал не о нем, не о себе, думал о больных в санях с фанерными будками: спасение от мороза заключалось только в движении, а те лежали плашмя на тонком слое соломы, покрытые реденькими бушлатами, почти прозрачными от ветхости одеялами; вполне возможно, кто-то уже окоченел.
Ветер дул в спину, это радовало, ибо не секло лицо, и огорчало, поскольку сзади приносило ветром запах из полевых кухонь…
Просека, похожая на сумрачный, продуваемый ветром коридор, кончилась — все на свете рано или поздно кончается — и на большой поляне, освещенной низким, без лучей, голым солнцем, их привычно выстроили в четыре шеренги, пересчитали, объявили привал и обед. Вместо баланды и двух ложек ячневой каши выдали одну похлебку — погуще первого блюда, пожиже второго, дозволили четверть часа покурить, двинулись дальше; вскоре очутились на бесснежном шоссе, а еще через полчаса ускоренного марша — на безымянном полустанке, где по двум путям вытянулись длинные составы из теплушек.