Иван Дорба - В чертополохе
Бойчук приветствовал приход советской власти, однако профессию менять не собирался. Тем более что воровать стало легче: удрали хорошо его знавшие полицейские; опустели дома толстосумов-купцов, местной знати и высших чиновников; и главное — милиция была помягче, не била смертным боем, а обращалась с ворами хоть и строго, но человечно. Не ладилось только со сбытом добычи. Никто ничего ценного не покупал. Затаились и скупщики краденого. Уезжающие немцы и румыны твердили, что скоро война, и грозили расправой. Потому и крестьяне не спешили везти продукты на рынок, да и рубли покуда были им непонятны. Цены росли, помнились очереди и спекулянты. Обыватель ворчал и ругал новые порядки.
Неважно шли дели и у домушников, и у карманников.
Как-то к столику Бойчука в кондитерской подошли трое советских в военизированной одежде и, спросив по-украински разрешение, уселись.
Один из них, видимо, важная птица, высокий блондин с проницательными серыми глазами, спросил:
— Ну что будем заказывать?
— Землянику со сливками. Прелестная штука! Целый комплекс витаминов! Залог здоровья. В Москве не очень-то ее поедите. Горная… — сказал брюнет с крючковатым носом и впалой грудью, показавшийся Бойчуку знакомым.
С неделю тому назад он зашел к своей марухе, которая предупредила, что пустующую квартиру удравшего купца занял советский следователь или милицейский чин из розыска, что по пятницам он ходит в баню, а по субботам молится Богу с накинутым поверх головы талесом, этаким белым с черными полосами покрывалом и кистями шерсти по краям, и смешно раскачивается из стороны в сторону.
Бойчук не хотел поначалу воровать у «русских». И страшновато было, и как-то совесть не позволяла. Но молящийся следователь его возмутил. «Як же так, — думал он, — кажуть Бога нема, шо попы усе брешуть, а самисеньки тыхесенько молятся».
Подслушав разговор в кафе, Бойчук понял, что оба собеседника вечером уезжали в Унгены. Каким-то собачьим чутьем и по проницательному взгляду, и по интонации голоса, и по многому другому, что накладывает профессия, Бойчук понял: носатый — следователь. Значит, опасен. Следователи докапывались до всех воровских дел и требовали «шухерить малину», и все они занимались рукоприкладством. Наверно, таковы и русские, и ему, вору-одиночке, неудержимо захотелось отправиться этой же ночью к следователю в «гости». Тем более что маруха видела, как носатый прятал в вазе, которая стояла на горке с посудой, завернутые в газету деньги.
В ту же ночь, с бьющимся сердцем, подобрав к дверям отмычку, Бойчук проник в квартиру. Осветил карманным фонарем прихожую. На вешалке висели плащ и шинель, в петлицах которой поблескивала шпала, в углу, прислонившись к стене голенищами, стояли на полу начищенные до блеска хромовые сапоги. «Налезут, надо взять!» — решил Бойчук, неторопливо шагая в комнату на своих истоптанных «ходулях». Было тихо, на стене тикали старинные часы. В углу темнела горка, на ней ваза, Бойчук осторожно приблизился к вазе, сунул руку в узкое горлышко и двумя пальцами нащупал пакет. Он уже принял давно за правило в деле не суетиться. «Хто спешить — тот людей смишить», — охлаждал он себя, когда хотелось обделать все поскорей и так подмывало схватить первое попавшееся и бежать без оглядки. Не помогал и старый опыт. Теперь он едва сдерживался, чтобы спокойно вытащить пакет и убедиться, что это деньги. А ведь не терпелось подхватить вазу под мышку и удрать! («Почему так сразу не сделал! — корил себя он, уже сидя в КПЗ. — Как мог забыть про отпечатки пальцев?») Во всем виноваты часы. Что-то в них сначала затарахтело, и потом они отбили два удара. При этом тарахтении почудилось, будто кто-то — наверное, хозяин — вошел, и Бойчук едва не выпустил вазу из рук. Он вернул вазу на место, забыв обтереть ее бока платком, как делал это обычно. Из головы вон. А ошибка грубейшая! По отпечаткам пальцев и нашли. Чертова сигуранца, сколько архивов сожгла, сколько вывезла, а вот его отпечатки в архивах остались! Дьявол его знал! Теперь дадут на полную катушку!
Так думал он, просыпаясь довольно часто среди ночи. А спал он чутко, как настоящий вор, и какое-то внутреннее, подсознательное чувство будило его в минуту опасности, будь это открывающаяся во дворе калитка, поднимающийся по лестнице человек или его дыхание за закрытой дверью.
В карцере было не так уж плохо, не сравнишь с румынским клоповником. Был даже топчан и матрац. И все-таки, вернувшись в камеру, а пришли они уже поздно вечером, он крепко уснул. И проснулся тогда, когда схватили Чегодова. Реакция была молниеносной, как у профессионального вора: он ударил кудлатого Федора ногой. Пинок пришелся под ложечку. И Федор слетел с нар. Тут же загремел замок, и сноп света осветил происходящую сцену.
Рыжий, поняв, что это пахнет статьей за покушение на убийство или за убийство, бросился в противоположный угол.
Прошла минута, другая, пока ввинтили лампочку и пока отводили в карцер двух бандитов. Чегодов пришел в себя.
Кружилась голова, во рту было горько, сосало под ложечкой, и тупо ныла нижняя губа. Сердце стучало, отдаваясь в висках, и при каждом движении болела шея.
— Ну как? Порядок? — склонился к нему Бойчук. — Массируй трохы. Заживэ як на собаци.
И в самом деле, массаж помог. А через несколько дней Олег почувствовал себя совсем здоровым.
* * *Сидя с Бойчуком в карцере, Олег вынашивал мысль о бегстве. Иван Бойчук уверял, что он драпал из тюрем Румынии уже несколько раз. «Из справжних! А якая же це тюрьма? Бывшая хата богача Мутеско!» И в самом деле, это была двухэтажная вилла, огороженная сплошным высоким забором. В полуподвальном помещении содержались заключенные, на этажах были кабинеты следственной части. У зарешеченных окон их камеры расхаживал днем и ночью часовой. Дверь выходила в коридор и караульное помещение, откуда уже можно было, поднявшись по ступеням, выйти во двор.
Каждое утро, в пять часов, дневальные под конвоем выносили парашу и выливали в канализационный люк тут же, во дворе.
Бойчук пошел на разведку первый, вернувшись, он решительно заявил:
— Завтра организуемо побиг, як пышеться у протоколах, — и засмеялся.
— Лады, — кивнул Чегодов. — Но как? Сам знаешь: подстрелят нас, как зайцев. Они шутить не любят. Это тебе не в королевской Румынии. Вряд ли получится!
— В нибо не пидскочешь, в землю не пробьешься. Туды высоко, туды глыбоко. Мать его так! Пъятныця — вдруге не трапыцця!
— Что ж, дай Боже! Рискнем…
Чегодов почти всю ночь не сомкнул глаз. Мучили сомнения: «Бежать из тюрьмы, связаться с уголовником и, конечно, уж навсегда — какое страшное слово! — распрощаться со своим прежним "я"? И зачем я сюда пришел? Впрочем, сам виноват, лучше бы сразу явиться в НКВД. Сослаться на Хованского… Эх, струсил! Полез в бутылку. Развел фанаберию!»
«Но теперь-то что делать? — спрашивал его другой голос. — Сидеть в тюрьме и все время опасаться, что какая-то сволочь сломает тебе шею? И вот эти грабители, воры и убийцы в отличие от тебя, "врага народа", — тоже люди! И попробуй такое свое положение объяснить тем, кто ничего не знает о Советской России, тем, кто был обманут, кто поверил раздутому авторитету липовых вожаков — Байдалакова, Георгиевского, Поремского или купающегося в ореоле славы разведчика, "побывавшего в Союзе", Околова. Но ведь сам Околов жил среди советских людей и "мутил" их, хотя знал, как и я сейчас, что Российский Океан еще не вошел в свои берега, что буря еще не улеглась, что люди мечтают о штиле и делают все, чтобы не мутить больше его воды. Как дети мать защищают они свое социалистическое Отечество».
«А не слишком ли мы были самонадеянны? Советское — значит хорошее. Мы самые сильные, — горестно ехидничал в Олеге третий голос. — Неужели таков наш русский человек (как говорит черт Ивану Карамазову), без санкции и смошенничать не решится, до того уж. истину возлюбил».
«Тебе, Олег, недостает карамазовского черта, впрочем, ты завел беседу с двумя внутренними чертями — чегодовскими! Здраво рассуждая, у тебя не хватило воли приобщиться к новой жизни, ты хотел отречься от прошлого, переступить… и остался стоять на пороге. А ведь тюремная жизнь — смерти подобна, лучше уж умереть!»
Потом пришли на ум слова Хованского:
«Помни, — говорил Алексей на прощание, — тебя, Олег, не встретят там как блудного сына и не заколют для тебя откормленного тельца, "хотя ты и был мертв, и ожил; пропадал, и нашелся", тебе самому придется пойти в нашу большую трудовую и суровую семью. Помни, там диктатура пролетариата! Там тебе не позволят, как здесь, поносить и хаять строй, рассуждать о том и о сем, не позволят… Многое не позволят. Но зато не наденут, как собаке, намордник — лай себе на здоровье, — намордник лимитированной безработицы и не лишат тебя пищи и крова. Там ты не почувствуешь себя парией, оторванным, одиноким. Со своим народом будешь обязательно работать. Дадут какое ни на есть жилье, будут тебя лечить, когда заболеешь, учить твоих детей и думать о твоем росте».