Константин Бадигин - На затонувшем корабле (Художник А. Брантман)
Такой поворот мыслей старшего лейтенанта был неожиданным для Медониса. Он заговорил не сразу.
— Мало клубов? — решил он удивиться.
— Не такие клубы нужны морякам, — горячо сказал Арсеньев. — Жалкий зал для кино, две-три комнаты для самодеятельности. Директор, у которого одна мысль: как бы побольше выколотить денег! По-моему, клуб должен быть другим. — Он помолчал. — Дом — десять этажей современной постройки, много простора, света. В каждом этаже своё. На первом, например, моряк может выпить пива, покурить, встретиться с друзьями, музыку послушать. На втором — кафе. Можно вкусно покушать после приевшихся судовых блюд. Потом целый этаж спорта; ещё выше — танцы. Разные танцы, несколько оркестров. Ещё выше — кино, тоже не один зал. И без сеансов, ждать не надо. Библиотека. Ну, там какой-нибудь восьмой этаж — шахматы, разные тихие игры. И обязательно один этаж детский: родители могут оставить ребёнка. Да много ещё кое-чего можно придумать. Два лифта возят моряков и вниз и вверх. А самое главное — директор не думает о доходах. Отдых моряка — государственное дело. И в такой клуб моряки пойдут, семьями пойдут… Я написал письмо в профсоюз, — вздохнул Арсеньев.
— Ну и как?
— Пока не ответили.
— Все хлопочете, пишете, ломаете голову! А где благодарность? С вами расправились: попросили с капитанского мостика. Так есть. Несправедливость. Я все знаю.
Арсеньев сделал резкий отстраняющий жест.
— Не для себя хлопочу. Благодарности мне не нужно.
«Непонятный человек! — удивился Антон Адамович. — Да и не он один».
Антон Адамович прожил среди советских людей немало лет, а поступки и мысли их все ещё казались ему необъяснимыми. Вот тут он, Медонис, поступил бы так и сказал бы этак, а какой-нибудь Иванов или Жемайтис поступает совсем по-другому. В чем тут дело? Притворяются?
— Очень уж вы гуманны, — сказал Антон Адамович.
— Я опять не понимаю.
— Очень просто. За хамство у себя в доме я спрошу немало, — вдруг сказал Медонис. — Для вас это ясно. А вы и не думаете от моей персоны избавиться. Здесь легко, стоит только… Вы слышите меня?
— Странный вы, Антон Адамович! Слушаю — и будто читаю старый роман. Извилистые у вас мысли… Что вы хотите от меня потребовать? Я готов принести и приношу всяческие извинения.
— Разве у нас нет людей, готовых на все? — как-то не совсем кстати спросил Медонис.
— Нет, почему же, есть, но пакостить им удаётся все меньше. — Арсеньев запнулся. — Теперь их вовремя хватают за руку…
Грохот и скрежетание, напоминавшие шум обвала, прервали Арсеньева. Корабль вздрогнул и чуть покачнулся. В пустом железном корпусе судна звуки усиливались, приобретали какой-то особый смысл, казались зловещими.
— Что это? — Медонис машинально пригнулся и закрыл голову руками.
— Отдан якорь, — спокойно объяснил Арсеньев. — Теперь зацепились за грунт. Якорище у нашего корабля пять тонн: на двоих делан, одному достался.
Арсеньев представил себя на мостике. Теплоход медленно движется к стоянке. Вокруг корабли с чёрными шарами на стеньгах. Вот и удобное место. «На баке, стоять на правом якоре», — отдаёт он команду. Громкоговорители разносят по судну капитанские слова. Ручка телеграфа отброшена назад, как в лихорадке дрожит корпус. У брашпиля застыл боцман. Корабль остановился, чуть-чуть подался назад. Белая пена из-под винта бушует у бортов.
— Отдать якорь! — забывшись, сказал Арсеньев.
— Отдать якорь, — механически повторил Медонис, насторожённо прислушиваясь.
За бортом лениво шевелилась волна. «Я тебе не верю и поэтому не скажу больше ни одного слова. Лёд становится слишком тонким, — подумал Медонис. — Если заподозришь, чего я хочу, мне не выбраться отсюда живым. Так поступил бы каждый. Когда все хорошо, нетрудно быть добрым и мягкосердечным. Но если тебя берут за горло, то…»
— Лучше мы побеседуем у вас в каюте, — предложил он. — Может быть, вы отрицаете самооборону, так сказать, принципиально?
«Уж не сумасшедший ли он?» — пронеслось в голове Арсеньева.
— Да, самооборону в вашем понимании я не признаю.
— Почему? Ведь это инстинкт. Природа. Борьба за существование. Здоровый человек с сильной волей отстаивает свою жизнь. Слабый погибает. Логично. В борьбе за жизнь, за власть все дозволено. Мораль — это пошлость, выдуманная слабыми для своей защиты.
— Это Ницше?
— О-о, вы знаете учение Ницше?
— А что здесь удивительного?
— Но ведь он запрещён в нашей стране.
— Кто это вам сказал?
— Философия Ницше отрицает социализм, — с важностью ответил Антон Адамович. — Социализм по Ницше не спасает человечество от пороков и нужды, так же как не спасает от старости и болезней.
— Мне кажется, Ницше нам, советским людям, не страшен, — отозвался Арсеньев. — О могуществе социализма теперь не спорят — это ясно каждому человеку.
— Немцы считают Ницше мудрейшим учёным, — несколько запальчиво возразил Медонис. — Его взгляды обновились временем, прошли испытания временем, — поправился он. — Философия Ницше сейчас приобретает огромное значение. И не только у немцев!
— Почему вы так уверенно говорите за немцев? — ощетинился Арсеньев. — Далеко не все немцы исповедуют Ницше. Не спорю, реваншистам он по душе, вот у них он и в моде сейчас.
«Вот черт! Дался мне этот Ницше! — Арсеньев удивлялся своей горячности. — И что нужно этому человеку? Затеял какой-то идиотский спор».
Но Антон Адамович не отставал.
— Почему же Ницше сейчас в моде на Западе? — спросил он.
— Неужели вам непонятно? Ницше молился на войну и считал её панацеей от всех бед человечества. Да, да, он писал, что война отсортирует наиболее ценные индивидуумы, создаст высший тип человека и, наконец, породит сверхчеловека. В то же время война должна уничтожить слабых, лишних. Ну и вообще, мол, война — мать всех моралей. Самая плохая война лучше самого хорошего мира — вот что говорил этот философ. Народная мудрость утверждает наоборот. Ницше любил перевёртывать истину вверх ногами: видимо, это его забавляло.
Арсеньев вынул пачку «Беломора».
— Так вот, Антон Адамович, Ницше призывал любить мир как средство — обратите внимание, — как средство подготовки новой войны… Между прочим, Гитлер неплохо разъяснил все это немцам на практике.
Медонис и Арсеньев, экономя батарейки фонариков, разговаривали в совершенной темноте. Лишь изредка их лица освещались огоньками папирос.
Мимо них прошла группа матросов в высоких резиновых сапогах. Они ловко, с шутками раскатывали по коридору водонепроницаемый электрический кабель.
— Товарищ старший лейтенант, — крикнул один, размахивая «летучей мышью», — конец темноте и керосинкам, батя два ящика электроламп выдал!
— Аккуратнее, не разбейте, ребята.
— Никак нет, товарищ старший лейтенант.
Арсеньев, улыбаясь, смотрел вслед матросам, пока не исчезло пятно света. Кто-то из них громко бухал сапогами по палубе.
— Я вижу, вы неплохой пропагандист. — Медонис усмехнулся. — Простите, мне пришла несуразная мысль. Если бы вам предложили много денег… Не в рублях, а, скажем, в долларах, неужели вы бы отказались?
— Наверно, отказался бы. Они мне попросту не нужны, — не задумываясь, ответил Арсеньев.
— У нас делать с ними нечего, — сразу согласился Антон Адамович. — Но на Советском Союзе не кончается свет… За границей вы могли бы открыть на доллары своё дело. Ну, например, купить торговое судно — скажем, тысяч на десять грузоподъёмностью. Не плохо, а? Ведь вы капитан. Подумайте: капитан собственного судна…
— Нет, увольте, судовладельцем быть не собираюсь, — усмехнувшись, возразил Арсеньев. — Что же мы стоим? Идёмте.
— У меня несколько иная точка зрения на эти вещи, — с вызовом заявил Медонис, шагая вслед за Арсеньевым.
— Какая?
— Ведь моряки — космополиты; корабль — дом, море — родина, единая для всех. Если хотите знать, патриотизм присущ больше кошкам. Кошачий патриотизм. — Медонис захихикал. — Как кошки привыкают к печке, к дому, к ящику с песком, так и человек привязывается к всевозможным предметам, которые он считает своей родиной. Средне-Русская возвышенность, валдайские колокольчики, избы с петухами и прочее — ерунда.
— Так могут рассуждать бездомные люди, пригревшиеся у чужого очага, — гневно отпарировал Арсеньев, — люди, забывшие своё отечество. Родина не только отчий дом и совсем не колокольчики. Народ! Гордость за его великое прошлое и великое настоящее. Россия, — улыбнувшись, с чувством сказал Арсеньев. — Мне приятно произнести это слово и слышать его в устах других. Когда я вспоминаю, как любили мои предки русскую землю, как они мирно трудились, как мужественно оберегали её от врага, делается тепло на сердце. Я думаю, советский патриотизм — это прежде всего любовь к Родине. Каждый народ в нашем Союзе должен любить свою Родину. В своё время Ницше издевался над «смешным, ненужным патриотизмом». Он — да, он был космополитом. Сверхнациональная раса господ, сверхнациональная раса рабов — вот его мечта. Как её отделить от расизма? Странно, что можете думать иначе. У вашей родины, Литвы, — славная история, есть что любить и чем гордиться.