Э. Захариас - Секретные миссии
Перемена, происшедшая со мной за эти несколько месяцев — с октября 1920 года и по апрель 1922 года, была поразительной. Далеко позади остался просто обставленный кабинет Лонга в. Вашингтоне, пятидесятидневное путешествие на военном транспорте «Шерман» в Токио, мой первый визит в сильно охраняемое здание министерства ВМФ Японии, танцы, званые обеды, столичные приемы и даже тайные встречи с японскими военно-морскими офицерами в фешенебельных домах гейш — все это осталось в прошлом. Дзуси стала реальной соединительной черточкой между моими воспоминаниями о прошлом и планами и надеждами на будущее.
Я стоял, глядя на серовато-зеленые воды этой маленькой бухточки залива Сагами. Десятки лодок-сампанов мягко покачивались на мелких волнах. Быстро заходящее солнце окрасило паруса в какой-то сверхъестественный не то темно-красный, не то вишневый цвет, такой цвет, который только одна природа может сотворить на своей палитре.
Время от времени ветерок доносил до меня гул артиллерийских выстрелов с японских кораблей, проводивших свои обычные учебные стрельбы. Огромная военно-морская база Иокосука находилась к северу, далеко за горизонтом. Артиллерийская стрельба постепенно прекратилась, и наступила такая тишина, которая следует за последним аккордом в музыке к восточной драме. На берегу повсюду можно было видеть небольшие кучки мелкой рыбешки, которую рыбаки выбрасывают из своих сетей, после того как выберут крупную рыбу. Широкоплечий парень небольшого роста, чьи мускулы говорили о том, что его тело привыкло к морю, наклонился над рыбешкой и уставился на нее голодными глазами. Затем одним движением рук схватил несколько извивающихся рыбешек и затолкал их в рот. Поистине странная закуска к скияки[4] — кушанью, которое, пожалуй, приготовила ему жена дома в качестве лакомства.
Вскоре голодный рыбак ушел, и я остался один на берегу наблюдать заход солнца. Тишина, окружавшая меня, не соответствовала моим чувствам, когда я вспоминал свое полное событиями прошлое, приведшее меня к столь странному настоящему. Десять лет тому назад, в 1912 году, я окончил военно-морское училище в Аннаполисе. Десяткам моих товарищей по выпуску суждено было стать героями будущей войны, до которой оставалось еще около двадцати лет.
В то время как я обозревал свое прошлое на экране памяти, в Дзуси пришла запоздалая лодка, таща за собой пустую сеть. На лодке о чем-то спорили, или, может быть, ее экипаж, состоявший из шести человек, в несколько повышенном тоне обсуждал состояние погоды. Но когда ветерок донес до меня их разговор и стал отчетливо слышен каждый слог, эта болтовня неожиданно ярко напомнила мне один эпизод, случившийся совсем в другой части земного шара, когда я впервые услышал японскую речь. Между тем случаем и моим пребыванием в Дзуси существовала прямая связь. Не подслушай я разговор десять лет тому назад, моя жизнь приняла бы совершенно иной оборот.
Это было очень давно, осенью 1913 года, на борту линейного корабля «Виргиния», где я, имея на погоне всего лишь одну нашивку, служил в качестве старшего помощника корабельного механика. Я сидел в кают-компании за столом, в самом конце его. Вот уже пятнадцать минут мы ожидали, когда подадут обед. Атмосфера накалялась все сильнее и сильнее, и около тридцати голодных офицеров бросали сердитые, нетерпеливые взгляды на входную дверь. Тишину внезапно нарушила брань лейтенанта Роджерса, дежурившего в тот месяц по камбузу корабля и сидевшего в самом конце стола, там, где полагалось ему по службе.
— Стюард! Пошлите стюарда ко мне! — резко крикнул Роджерс.
Через полминуты в дверях кают-компании появился маленький старый человек, он поправлял на себе плохо сшитый костюм, который, видимо, надел впопыхах. Его глубоко сидящие глаза моргали так, будто он вышел из сплошной темноты на солнечный свет. Улыбка на лице этого человека выражала одновременно вопрос и сознание своей вины. Он подошел к лейтенанту Роджерсу, сложил руки впереди себя, сделал полупоклон и сквозь зубы, расплываясь в обезоруживающей улыбке, сказал: «Сайё-де годзаймас».
Лейтенант Роджерс, словно решив неудобным показывать свое недовольство на языке народа, который считает верхом плохого воспитания раскрывать свои истинные чувства, внезапно напустил на себя восточное хладнокровие, этому он научился в течение трехлетнего тесного общения с японцами. Но внимательный наблюдатель мог бы заметить по его сверкающим глазам и отсутствию обычной мягкой улыбки, что он сильно раздражен. Стюарда я видел много раз до этого случая и привык к нему, как к неотъемлемой принадлежности нашей кают-компании, он умело руководил обслуживанием офицеров во время еды. Но сегодня этот маленький человек в голубых брюках и в белой куртке, застегнутой до самого подбородка, привлек мое внимание. Он был японцем. В те дни, сейчас это может показаться невероятным, многие японцы, подданные микадо, служили на наших военных кораблях в качестве стюардов и поваров. Хотя мы не беспокоились об их лояльности и внеслужебной деятельности, я убежден, что даже тогда в своих частых разговорах с земляками они всесторонне обсуждали различные вопросы, касающиеся военно-морского флота США.
Маленький стюард поклонился Роджерсу, который обратился к нему на очень странно звучащем языке. Я был уверен в том, что это не лингуа франка[5] или же какой-нибудь кухонный диалект сильно засоренного американского жаргона. Не было никакого сомнения в том, что Роджерс говорил со стюардом на иностранном языке.
— Хиру-сан, мо дзю-го фун осой йё. Хайяку мотте китте кой, — сказал Роджерс стюарду. Это означало, что обед запаздывает на пятнадцать минут и что нужно поторопиться.
Исияма, так звали стюарда, вероятно, такой же непреклонный, как и его фамилия, означающая в переводе «каменная гора», отвесил два неглубоких поклона. Пятясь к дверям и не меняя выражения лица, он повторял одни и те же слова: «Сайё-де годзаймас», что является самой вежливой формой нашего «да, сэр».
Во время этого короткого, но, видимо, исчерпывающего разговора я переводил свой взгляд с одного на другого. В моей голове проносились разные мысли. Откуда такое бесподобное самообладание? Я пытался представить себе Восток и Японию. Однако из того немногого, что я прочитал о них, я мог вообразить только бегущего по улице рикшу или же маленьких женщин с детьми, привязанными к спинам матерей.
И затем, когда Роджерс стал объяснять японский образ мышления, я вспомнил, что он жил в Японии и изучал там японский язык. Я задал ему много вопросов относительно обычаев, привычек и языка японцев и удивлялся, как можно освоить такие звуки и научиться говорить сквозь зубы.
С этого времени я старался узнать от Роджерса как можно больше о его пребывании в Японии. Он рассказывал мне со всеми устрашающими подробностями о своей борьбе с этим ужасным языком: как он недосыпал, занимаясь с двумя преподавателями; как запоминал иероглифы, заимствованные Японией у Китая в VI веке нашей эры, чтобы иметь свою письменность (каждый иероглиф, подобно картинке, обозначает различные звуки и слова); как наблюдал за людьми и пытался понять их привычки. Он рассказал мне о различных интимных историях и приключениях, начав с императорского дворца, в котором все еще властвовал старый Мейдзи, и кончив домами гейш в районе Симбаси, где, как он поведал мне, сам много узнал, особенно о характере японцев.
Я начал читать о Японии и иногда пытался запомнить какое-нибудь разговорное словечко, которое Роджерс употреблял в разговоре. Я подобрал несколько слов широкого употребления, такие, например, как «мати» — улица, «денва» — телефон и, конечно, «беппин» — красавица. Они проникли в мой мозг так же глубоко, как неотступно сопровождало меня желание поехать в Японию, когда я переходил с корабля на корабль и с одной службы на другую. Я вспоминаю, как радовался, если мне удавалось запомнить фразу, употребляемую в том случае, когда вас кому-нибудь представляют: «Хадзимэтэ оме-ни какаримасита», что дословно означает — «в первый раз я прикован к вашим благородным глазам». Затем я обнаружил, что моя забава возбудила во мне страстное желание знать японский язык. Это стало целью.
Но как и где я смогу приступить к изучению языка? Мне казалось, что японский язык — это беспорядочная смесь звуков, наполовину глухих и наполовину звонких, и в то же время я чувствовал тонкое очарование, какую-то прелесть и обаяние в этих звуках, они манили, как приз, который ты жаждешь завоевать, и были подобны яркому сновидению, держащему тебя в плену своих чар в момент твоего пробуждения. Затем я обратился к дням своего детства, когда, бывало, окруженный восхищенными товарищами, тонко подражал звукам, издаваемым пароходом, поездом, пилой и т. д. Позже, в военно-морском училище, за мою способность подражать разным звукам меня прозвали «человеком смешных звуков».