Борис Воробьев - Брать без промедления
— Зачем крутить, у меня папиросы есть. — Кострюков достал из кармана брюк пачку «Норда».
Андрей взял папиросу, понюхал.
— Сто лет не пробовал, махрой в основном пробавляюсь.
— Давно зимуешь?
— Пятый год.
— А до этого?
— На промысловой шхуне ходил, матросом. Тюленей в Белом море били. — Чего ж ушел? Тяжело?
— Не в этом дело. Я с малолетства на тяжелых работах, привык. Шкуры нюхать надоело. Знаешь, как пахнут тюленьи шкуры да еще лежалые? От одного запаха горькую запьешь.
— В штабе говорили, ты из поморов?
— Точно. Все Старостины всегда были поморами. Из-под Мезени мы. Всю жизнь ходил за рыбой да в зверобойку, за морским зверем, стало быть. Я вот с десяти лет на промыслах. Считай, шестнадцать лет уже отгрохал.
— Шестнадцать? Выходит, тебе двадцать шесть?
— В декабре стукнет.
— А мне в июле было. Годки мы с тобой.
— Ну! А на вид ты старше, старлей. Я думал, за тридцать тебе. Серьезный уж ты очень.
Кострюков усмехнулся:
— Ты, Старостин, тюленей ловил да рыбу, а я всю жизнь мразь всякую. Есть разница? Вот мы сейчас толкуем с тобой, а тот, на станции, свое дело делает. А до него нужно еще добраться и взять. Будешь серьезным.
— Доберемся, старлей. — Андрей загасил окурок. — Ладно, ты давай спи, а я пойду собак покормлю.
7Вторая ночь застала их на ровном плато, где ветер гулял как хотел. Палатку поставили с трудом, а когда залезли в нее, Кострюков понял, что ночлег не сулит настоящего отдыха: от наскоков ветра палатка ходила ходуном, казалось, ее вот-вот поднимет на воздух.
— Худо-бедно, а сотню километров отгрохали, — сказал Андрей.
— Мало, — отозвался Кострюков.
— Ну, заладил: мало, мало! Ты Николе-угоднику молись, чтоб хоть так то было. Собаки хромать уже начали, снег-то не слежался еще, а внизу камни, дерут лапы собаки. Как бы не пришлось дневку устраивать, понял? Ты лучше скажи, ты человек военный и должен знать, как там, в Сталинграде?
— Плохо в Сталинграде, Старостин.
— Сдадим?
— Ты где-нибудь в другом месте это не скажи.
— Так говоришь: плохо.
— Ну и что? В Сталинграде Чуйков. А ты знаешь, кто такой Чуйков?
— Генерал.
— «Генерал»! Чуйков — это боец. Он у Чапаева еще воевал. Да он землю будет грызть, а Сталинград не отдаст.
— В газетах когда еще писали — бои на Тракторном идут.
— Идут. Ну и что? Тракторный — это еще не Сталинград.
— А ты сам-то был на фронте, старлей?
— Был. Я, Старостин, перед войной в погранвойсках служил. В Перемышле, на самой границе. Там и первый бой принял. А потом отступал. Не драпал — отступал. С боями. Что ни день — бой. И окружали нас, и танками давили, и листовками переманивали. Пока прорвались к своим, всякого навидался.
— А потом?
— А потом в СМЕРШ направили. Знаешь, что такое СМЕРШ?
— Смерть шпионам.
— Точно. Почище фронта, я тебе скажу.
— А меня вот не берут на фронт, старлей. Броня, мать ее за ногу!
— Все правильно, Старостин. Если всех на фронт, кто в тылу дела будет делать? И чтоб ты охолонул со своим фронтом, скажу: неизвестно еще, как у нас все обернется. Может, вместо дырки для ордена другую схлопочешь.
— Ну уж…
— Вот тебе и ну уж! — неожиданно зло сказал Кострюков. — Ты все думаешь, мы в бирюльки играть едем? Предупреждаю: выкинь это из головы, иначе я отправлю тебя назад к чертовой матери!
— Злой ты, старлей. Ну чего взбеленился?
— Я злой, а ты теленок. «Ну уж!» На что надеешься? На силу думаешь, если бугай, так все нипочем? И на твою силу есть кое-что с винтом.
Дальнейшего разговора не получилось. Погасив примус, они влезли в мешки, и скоро до Кострюкова донеслось безмятежное посапывание: Андрей спал, как ни в чем ни бывало.
«Как есть бугай, — подумал Кострюков. — Буйвол толстокожий. Хоть кол на голове теши, знай свое долдонит…»
8Утром четвертого дня, осмотрев собак, Андрей сказал:
— Баста, старлей, хочешь не хочешь, а надо делать дневку. Не сделаем — собаки совсем обезножат.
У Кострюкова вмиг испортилось настроение. Конечно, он помнил предупреждение Андрея, что, может быть, придется дать собакам роздых, но в душе надеялся, что до этого дело не дойдет.
— А может, потихоньку-полегоньку пошлепаем? Сколько проедем, столько и проедем. Все лучше, чем ничего.
Не говоря ни слова, Андрей вышел из палатки и через минуту вернулся, ведя за собой собаку. Опрокинув ее на спину, пальцем поманил Кострюкова:
— Гляди.
То, что увидел Кострюков, окончательно разбило все его надежды: лапы собаки были иссечены до крови, как будто ее только что провели по битому стеклу.
— За день все равно все заживет, — сказал Кострюков.
— Не заживет. А подсохнуть — подсохнет.
Что тут было говорить? Три дня, проведенные в дороге, начисто развеяли иллюзии Кострюкова относительно того, что можно обойтись без собак, идти на лыжах. Какие лыжи, когда ветер валит с ног и в двух шагах ничего не видно! Того и гляди свалишься с какого-нибудь обрыва и свернешь шею. Собаки — те хоть чуют, если впереди что-то не то. Так что придется загорать, пропади все пропадом.
9К вечеру стало как будто стихать. Не веря себе, Кострюков высунул голову из мешка и прислушался. Гудит. Но уже не так, в этом он мог поклясться. Он толкнул Андрея:
— Слышь, Старостин! Ветер, никак, стихает!
— А что ему делать, — отозвался Андрей. — Ветер, старлей, тоже не железный. Только ты шибко не радуйся, стихнет ветер, мороз ударит, это уже закон.
— Черт с ним, с морозом, лишь бы дуть перестало!
Обрадованный переменой, Кострюков выбрался из мешка.
— Не могу больше, все бока отлежал. Да и жрать хочется. Может, организуем что-нибудь?
— Можно, — согласился Андрей.
Через несколько минут в палатке уже гудел примус. Строганину на этот раз готовить не стали, решили обойтись тушенкой и чаем. Он уже закипал, когда вдруг зарычали и зашлись лаем собаки. По тому, как вскинулся Андрей, Кострюков понял: это не обычная собачья потасовка, а что-то серьезное. Выхватив пистолет, он метнулся к выходу. Замерзшие петли полога не поддавались, и Кострюков рвал их, обламывая ногти.
— Пусти! — оттолкнул его Андрей.
Двумя ударами ножа он располосовал брезент и, клацнув затвором, винтовки, вывалился наружу. Вслед за ним в дыру нырнул Кострюков.
Ветер и снег ударили им в лицо, а в уши ворвался неистовый лай собак, перекрываемый каким-то низким ревом. Кострюкову показалось, что это мычит неизвестно откуда взявшаяся корова.
— Медведь! — крикнул Андрей, и сквозь белесую снежную пелену Кострюков рассмотрел мечущийся среди собак силуэт зверя. Рыча и визжа, собаки обступили его со всех сторон, но перепутавшаяся упряжь мешала им, в то время как медведь раздавал удары направо и налево. С визгом покатилась одна из собак, и даже в темноте было видно, как под ней расплывается на снегу черное пятно — кровь.
Два выстрела прямо над ухом оглушили Кострюкова — это стрелял Андрей. Стрелял вверх, боясь угодить в собак и надеясь, что медведь пустится наутек. Но зверь был, видимо, слишком голоден, чтобы испугаться выстрелов. Завизжала вторая собака, задетая когтистой медвежьей лапой. Выхода не оставалось, нужно было стрелять, иначе медведь мог перекалечить всю упряжку.
Кострюков и Андрей выстрелили одновременно. Медведь крутанулся и вцепился зубами себе в бок, куда, судя по всему, попали пули. Затем, забыв и про рану, и про собак, которые старались схватить его сзади, кинулся на людей. Его бег был косолап и с виду не быстр, но медвежья туша выросла перед Кострюковым столь стремительно, что он едва успел выстрелить. Медведь сунулся мордой в снег. Он был еще жив и пытался подняться, но сбоку ударил выстрел Андрея. Зверь вытянулся и затих. На всякий случай Андрей ткнул его стволом винтовки.
— Готов! А ты, старлей, молодец, не растеря… — Андрей не договорил, словно бы поперхнувшись и глядя расширившимися глазами куда-то поверх головы Кострюкова. Старший лейтенант обернулся и увидел картину, от которой ему стало жутко: оставленная ими палатка полыхала на ветру, как костер из смолистого соснового сушняка.
— Рация, — закричал Кострюков. — Рация, Андрей!!
Сорвав с себя полушубок, он кинулся к палатке и стал хлестать овчиной по огню. Но пламя не унималось. Брезент, словно это было не плотная отсыревшая ткань, а перфорированная лента, горел с яростным шипением, и Кострюков понял, в чем тут дело — керосин. В суматохе, когда они выбирались из палатки, эта ржавая жестянка примус опрокинулась, керосин вспыхнул и растекся по полу. Сбивать огонь бесполезно, надо, пока не поздно, лезть в палатку и спасать рацию.
Накрыв голову полушубком, Кострюков на четвереньках протиснулся в прорезанную Андреем дыру. Удушливый чад керосина колом стал в горле, спазмы перехватили дыхание. Зажав рот ладонью, Кострюков пополз в тот угол, где стояла рация, нащупал ящик, задом попятился к выходу. Набранного в грудь воздуха не хватало, Кострюков задыхался, но рта не раскрывал, понимая, что отравленный керосином воздух моментально ворвется в легкие и парализует их. Огонь лизнул руку, державшую ремень рации, но Кострюков лишь сильнее сжал пальцы. Перед глазами поплыли разноцветные круги, и в этот момент Андрей схватил старшего лейтенанта за ноги и рывком вытащил наружу…