Борис Акунин - Смерть на брудершафт (Фильма 3-4)
Алексей сел рядом с Алиной, закинул ногу на ногу.
— Какой-то обезьяний шабаш. — Он кивнул на танцующих. — «Ванстеп» — фи! Не думал, что вашим нравится вульгарная музыка.
— Они не мои. Я сама по себе, — ответила Алина, но не колюче, а вполне миролюбиво. — Помолчим, ладно?
Ночь. Улица. Фонарь
Летняя петроградская ночь. Стемнело ненадолго и как будто понарошку. Над городом мокрый туман. В воздухе клубится серая взвесь мелких капель. То, что близко, кажется далеким, далекое — близким. Блестит черная булыжная мостовая, отражая слабый свет фонарей. Очертания домов смутны, улица похожа на театральную декорацию. Каждый шаг гулок.
— Что ты всё оглядываешься? — Алина поежилась, завернула поплотнее свое оранжевое боа из перьев. В мокнущем, зябком тумане она стала еще больше похожа на птицу — нахохленную, больную. — Смешной какой. В провожатые навязался. Сумочку отобрал. Откуда ты только взялся?
— Сама же сказала. Из Костромы.
Они шли вдвоем по пустому проспекту. Романов действительно оглядывался через каждые несколько шагов. На то имелась причина.
Перед выходом из клуба Шахова зашла в дамскую комнату. Воспользовавшись паузой и тем, что в раздевалке никого не было, Алексей перескочил через перегородку и заглянул за штору — туда, где прятался неизвестный.
Возле вешалок обнаружился уголок для курения: стол, удобные кресла. На углу стеклянной пепельницы лежала едва начатая, невыкуренная сигара. Большой коробок спичек. И две перчатки.
Картину восстановить было нетрудно.
Когда Романов начал телефонировать ротмистру, здесь сидел человек, собирался покурить. Снял перчатки, стал раскуривать сигару. Потом, услышав, какие речи доносятся из-за шторы, сигару притушил и отложил, чтобы не выдавать своего присутствия. Продолжение разговора произвело на черно-белого человека такое впечатление, что он забыл и про курение, и про перчатки.
А перчатки были необычные — ярко-алого цвета…
— Зачем ты туда ходишь? — спросил Романов. — Говоришь, что они не твои. Значит, ты там чужая. А ходишь…
Вернувшись из своего таинственного похода за кулисы, Шахова стала не то чтобы разговорчивей — нет, но как-то мягче. Во всяком случае, спокойней, даже веселее. Вдруг удастся завязать с ней разговор о кабаре и выяснить что-нибудь существенное?
— Я везде чужая. А в клуб хожу, потому что название понравилось. Мы все — дети Луны. Прячемся от солнца, оживаем от лунного света.
— Да Луны-то никакой нет, посмотри на небо! Туман один.
— Есть. Это тебе ее не видно… А я ее вижу всегда. Даже днем.
Дискутировать про Луну в намерения прапорщика не входило. Он попробовал зайти с другой стороны. Выражаясь по-военному, открыть стрельбу с прямой наводки.
— У тебя там много друзей, да? Селен этот, танцоры. И потом, я видел, ты за кулисы к кому-то ходила… Ты что, знакома со всеми артистами?
Алина словно не расслышала вопроса.
— Воздух, как стеклянный, — сказала она. — Весь переливается… Возвращайся в клуб. Я привыкла одна. Ничего со мной не случится. Я невидимка. Меня, может, и вовсе нет.
— Тебе одной ходить опасно, тем более ночью. Ты, как райская птица, все на тебя пялятся.
Она рассмеялась.
— Так-таки райская?
— Нет, правда. Сейчас развелось столько хулиганов, налетчиков. Война, озверели все. Ограбить могут, и не только…
— Зарезать, что ли? — спросила она с любопытством. — Пускай режут, не боюсь.
— Могут сделать с одинокой женщиной что-нибудь и похуже.
Эти слова вызвали у Алины приступ веселья.
— «Похуже»? — повторила она сквозь хохот. — Это у вас в Костроме так говорят?
Откуда-то сзади, издалека, донесся заливистый свист.
— А вот и Соловей-разбойник. — Барышня взяла Романова под руку. — Ладно, Илья-Муромец, веди меня через заколдованный лес. Извозчиков не видно, придется пешком. Я неблизко живу, на Тучковой набережной.
Где она живет, Алексею было очень хорошо известно.
По дороге он еще несколько раз пытался завести разговор о кабаре, но Алина опять отвечала невпопад. Может быть, и не слышала его вопросов, а просто откликалась на звук голоса. Глаза ее были полузакрыты, по лицу бродила мечтательная улыбка. Девушка держалась за Алексея, словно слепец за посох. Если бы ее повели не к дому, а совсем в другом направлении, она, верно, и не заметила бы.
Ну и мерзавец же германский резидент, что использует эту бледную немочь, думал прапорщик. Травит ее наркотиками, да еще, поди, запугивает. Что за гнусное ремесло шпионаж! На Шахову, государственную преступницу и похитительницу военных секретов, он уже не держал зла. Что с такой возьмешь? То ли живет, то ли видит сон — сама толком не знает.
Перед большим каменным домом с барельефами Алина вдруг очнулась. Удивленно поглядела на фонари набережной, на черно-серую полосу Малой Невы.
— Мы пришли? Я и не заметила… Я что, объяснила тебе, где я живу?
— Да.
Ничего она ему не объясняла. Но Алексей знал, что эта сомнамбула ничего не помнит.
— Холодно…
Она сняла перчатки и подула на пальцы.
— Разве?
Ночь вовсе не была холодной, скорее душной.
— Мне всегда холодно… Спасибо, что проводил, — сказала она учтиво, как, должно быть, разговаривала когда-то с приличными юношами, провожавшими ее до дома с какого-нибудь журфикса.
Казалось, она опять забылась. Так или иначе, входить в подъезд не спешила. Смотрела она куда-то в сторону. О чем думала и думала ли о чем-то вообще — бог весть.
— Красивый дом.
— Красивый. Мы раньше были богаты. Дача на заливе, поместье. А потом разорились. Одна квартира осталась. — Она показала на окно второго этажа. — Вон моя комната, одинокая гробница.
В устах любой другой девушки эти слова прозвучали бы манерно и глупо. Но Шахова произнесла их безо всякой аффектации, и стало жутко.
Романов представил себе эту жизнь, похожую на антисуществование вампира. Днем — сон за плотно задвинутыми шторами, чтобы, не дай бог, не проникли лучи солнца. Пробуждение в темноте, мучительный голод, тянущий в ночь, в лунный свет. Короткое, жадное, преступное насыщение, недолгое блаженство — и снова назад, в свой склеп…
Но прапорщик сделал вид, что не понял.
— Так ты живешь одна?
— Нет, с отцом. И еще какая-то женщина, в белом переднике. А может быть, она мне мерещится. У нее то одно лицо, то другое. Не знаю. Я там только сплю…
— С отцом — это хорошо, — продолжал изображать наивность Алеша. Он был рад, что Алина разговорилась, и боялся, не спрячется ли она снова в свой кокон. — Я вот сирота. А кто у тебя отец?
— Или нет отца? — спросила девушка, с сомнением глядя на окна. — Раньше-то был, давно. А теперь… Что-то такое сверкнет серебряным плечом, дохнет табаком, иногда царапнет колючим по щеке… Нет, наверное, есть. Впрочем, не знаю…
Для нее всё химера, всё ненастоящее, понял Романов. Фотографирует какие-то чертежи, проявляет чудеса скрытности и ловкости, но делает это, словно бы во сне. Известно, на какое хитроумие способны наркоманы, когда им нужно получить очередную дозу дурмана.
— Но Селен-то тебе не мерещится, — усмехнулся Алексей. — Вон как вы с ним миловались. Страсть галлюцинацией не бывает.
Она непонимающе уставилась на него, да вдруг прыснула — совсем не по-декадентски, а попросту, по-девичьи.
— Ты о роковом разбивателе сердец? О кумире дурочек? Брось, он не мужчина. Он сгусток тумана.
— То есть?
— Это из его стихотворения: «Я грежусь каждой Грезе, сгущаюсь из тумана. Я крик твоей болезни, угар самообмана». Селен очень удобный. Если считается, что ты — его, то другие ухажеры не лезут. Не осмеливаются. Разве кто-то может соперничать с таким павлином? Это не я одна хитрая, многие пользуются. Там ведь, в клубе, много совсем юных девочек, которым только хочется казаться инфернальными, а сами, может, не целовались ни разу. Слыть любовницей великого Селена почетно. И его устраивает. Ему ведь только и нужно, что впечатлять и казаться.
Получалось, что она очень неглупа, Алина Шахова. Вначале она представлялась Алексею отвратительной фигляркой, какой-то карикатурой, и вот на тебе.
— Другим девушкам хочется казаться инфернальными. А тебе? — спросил он уже не для дела, а потому что действительно захотелось понять.
— А мне не хочется. Я на самом деле инфернальная. Потому что у меня здесь inferno, — показала она себе на грудь. И опять без позерства, просто констатировала непреложный факт.
Романов подумал: обреченная — вот самое правильное слово. Совсем одна, ни на что не надеющаяся, падающая в бездну.
Он смотрел на тонкое личико больной барышни, на ее вызывающий наряд и чувствовал острую жалость. Вспомнил старую фотографию Алины: комнатный цветок, доверчивая девочка, не ожидающая от жизни никакого коварства. Но несколько ударов судьбы, пришедшихся на самый ломкий, незащищенный возраст — и цветок сломан. Врач говорит: неизлечима. Взгляд говорит: обречена.