Богомил Райнов - Большая скука
— Не стоит трудиться! — возражает собеседник. — Моя книга еще одно доказательство того тезиса, что информация, которую нынче величают «человеческими знаниями» — начиная со времен первобытной орды и кончая нашей технической эрой, — это не что иное, как все усложняющаяся система мифов. Наука, религия, политика, мораль — все это мифы. Человечество свыклось со своей мифологией, как личинка шелкопряда — со своим коконом.
Сеймур вынимает изо рта сигарету, чтобы отпить глоток мартини. Я пользуюсь этой короткой паузой, чтобы сказать:
— Если я вас правильно понял, вы пускаете в ход новые средства, чтобы защитить незащитимый тезис, который зовется агностицизмом…
— Вовсе нет, — прерывает меня собеседник. — Агностицизм мне служит основным постулатом, но не его я касаюсь, меня занимает механика мифотворчества.
— И в чем же ее суть, этой механики?
— О, это сложный вопрос. Иначе зачем бы мне понадобились двести страниц, где я обосновываю свои взгляды. Одни мифы рождаются и развиваются стихийно, другие создаются и популяризируются преднамеренно. Но во всех случаях это воображаемое преодоление реально существующего ничтожества. Невежество порождает мифы знания, слабость — мифы могущества, зверство — мифы морали, уродство — мифы о прекрасном. Взгляните, к примеру, на эту даму! — Сеймур указывает на молодую женщину, сидящую со своим кавалером за третьим столиком.
Смотрю в ту сторону, но ничего интересного не вижу. У дамы великолепная прическа, но какое-то маленькое веснушчатое лицо и худосочная фигура. В общем, это одна из тех женщин, которых обычно никто не замечает, кроме их собственных супругов.
— Человек-насекомое, как вам известно, особенно заботится о той части своего тела, которую принято величать головой, — поясняет Сеймур. — Одну часть волокон тщательно приглаживает, другую так же тщательно выбривает, воображая, что от этого становится «красивым». Человек-насекомое женского пола в этом отношении еще более изобретателен. Поскольку лицо у этих существ лишено растительности, они с удвоенным вниманием холят волосяные насаждения в верхней части головы, сооружая из них настоящие памятники архитектуры, а когда испытывают нехватку строительного материала, пускают в ход парики и шиньоны. Раз человек-насекомое считает себя красивым, тогда ему незачем прибегать к этим утомительным косметическим процедурам. И разве не ясно, что вся эта мифология, связанная с украшательством, порождена форменным уродством?
— Но уже сам факт, что человек стремится сделать себя и окружающий его мир красивым, говорит о том, что он является носителем красоты…
— Красоты? Какой именно? Для вас не секрет, что когда-то жители Востока, в отличие от нас, отращивали длинные усы и наголо выбривали головы все с той же целью: чтоб быть красивыми. А что касается эволюций и революций, происходивших в веках в области женской прически, то исследования этих великих процессов составляют целые тома. Можете при случае просмотреть их в здешней библиотеке.
— Едва ли у меня хватит мужества на такой подвиг.
— Во всяком случае, это поучительно. Так же как бесчисленные истории религий, морали, искусства. Непрерывная смена принципов, сперва объявленных нерушимыми, потом, спустя несколько десятилетий, ниспровергаемых, чтобы заменить их столь же нерушимыми и столь же сомнительными истинами. И после этого находятся люди вроде ваших идеологов, у которых хватает смелости твердить: «Это хорошо, а это плохо», «Это морально, а это аморально». Куда ни кинь — всюду субъективизм и иллюзии, миражи и фикции, невообразимая мешанина всевозможного вздора, который можно было бы считать забавным, если бы его не навязывали множеству людей-насекомых в виде системы азбучных истин, если бы это множество людей-блох не было разделено на лагеря во имя враждебных друг другу мифов и не обрекало себя на истребление, выступая в защиту этих ложных истин.
— Но позвольте, раз человечество для вас не что иное, как мириады блох, зачем же вы проявляете о нем такую заботу, что даже взялись изучать его мифы?
— Затем, чтобы создать правильное представление об этом муравейнике, чтобы взглянуть на него не через призму субъективного, а определить, каково его истинное значение в этой беспредельной вселенной.
— Ну хорошо, вы своего добились. Но какова практическая польза от вашего открытия?
— Неужели это не понятно? — вопросом на вопрос отвечает Сеймур.
Но так как я молчу, он выплевывает окурок и продолжает:
— Разве вам не ясно, Майкл, что это открытие возвращает мне свободу, точнее говоря, укрепляет во мне сознание полной свободы по отношению ко всем и всяким принципам, выдуманным этой человеческой шушерой, чтобы прикрыть собственное бессилие?
— Мне кажется, вы могли прийти к тому же результату, прочтя брошюрку какого-нибудь экзистенциалиста.
— Ошибаетесь. Чтение никогда не заменит собственного открытия. Что касается экзистенциализма, то это иллюзия, такая же, как все прочие, комичная поза мнимого величия, хотя и это не что иное, как поза отчаяния. Однако экзистенциалист даже в этой своей безысходности видит себя Сизифом — сиречь титаном, а вовсе не блохой или клопом, если такое сравнение для вас предпочтительней.
— Не кажется ли вам, что мы слишком углубляемся в паразитологию? — позволяю себе заметить.
— Верно, — кивает Сеймур. — Тема нашего разговора не самая аппетитная закуска перед вкусным обедом.
Он снова делает знак кельнеру, который, истомившись от безделья, тут же подбегает. На террасе кроме веснушчатой дамы и ее кавалера находятся еще две пары, чинно поедающие свой обед под сине-белыми зонтами.
— Принесите меню!
— А как же Грейс, разве мы не будем ее ждать? — спрашиваю.
— Нет. Она придет позже.
Меню уже в наших руках, только принес его не кельнер, а сам метрдотель; к тому же это не меню, а некое пространное изложение, покоящееся в темно-красной папке самого торжественного вида. Человек в белом смокинге раскрывает перед каждым из нас по экземпляру изложения, а чуть в сторонке оставляет ту его часть, где представлены вина.
На Сеймура вся эта церемония не производит никакого впечатления. Он небрежно отодвигает красную папку, даже не взглянув на нее, и сухо сообщает метрдотелю:
— Мне бифштекс с черным перцем и бутылку красного вина, сухого и достаточно холодного.
— Мне то же самое, — добавляю я, довольный тем, что избавился от необходимости изучать этот объемистый документ.
— Бордо урожая сорок восьмого года? — угодливо предлагает метрдотель, желая хотя бы в какой-то мере продолжить так блестяще начатый ритуал.
— Бордо, божоле, что угодно, лишь бы это было настоящее вино и хорошо охлажденное, — нетерпеливо бубнит Сеймур.
Тот кланяется, забирает меню и уходит.
— Да-а, — произносит американец, будто силясь вспомнить, о чем он говорил. — Нормы дамских причесок, нормы политических доктрин, нормы морали… Предательство, верность, подлость, героизм — слова, слова, слова…
— Которые, однако, имеют какой-то смысл, — добавляю я, поскольку собеседник замолкает.
— Абсолютно никакого, дорогой мой! Вам бы следовало вернуться к создателям лингвистической философии, к Гейеру или даже к Айеру, или прыгнуть назад еще через два столетия. Скажем, к Дейвиду Юму, чтобы вы поняли, что все эти моральные категории — чистая бессмыслица.
— Не лучше ли, вместо того чтобы возвращаться к лингвистам, вернуться к здравому смыслу? — предлагаю я в свою очередь. — Вы, к примеру, американец, а я — болгарин…
— Постойте, знаю, что вы скажете, — перебивает он меня. — Только то, что вы родились болгарином или американцем, — простая биологическая случайность, ни к чему вас не обязывающая.
— То, что я сын одной, а не другой матери, тоже биологическая случайность, и все же человек любит родную мать, а не чужую.
— Потому что родная больше заботится о вас. Вопрос выгоды, Майкл, только и всего. Станете ли вы любить мать, если она безо всякой причины будет вас бить и наказывать?
— Не бывает матерей, которые безо всяких причин стали бы бить и наказывать свое родное дитя, — авторитетным тоном возражаю я, хотя сам никогда не знал ни матери, ни мачехи.
— Будете ли вы любить родину, если она вас отвергнет? — настаивает на своем американец.
— Родина не может меня отвергнуть, если я не отрекся от нее.
— Не лукавьте, Майкл. Предположим, по той или другой причине родина все же отвергла нас. Вы будете ее по-прежнему любить?
— Несомненно. Всем своим существом. Таких вещей, которые можно любить всем своим существом, не так много, Уильям.
— А как же быть с таким субъектом, у которого мать, к примеру, болгарка, а отец американец, где его родина? — упорствует Сеймур.
— Его родиной будет та страна, которую он изберет, которая для него дороже. Во всяком случае, человек не может иметь две родины. Ни в одном языке слово «родина» не имеет множественного числа, Уильям.