Марк Эгарт - Бухта Туманов. Повесть
Второй орудийный ствол был доставлен на берег тем же способом, что и первый. На берегу орудия установили на заранее приготовленные катки.
Первые сто метров пройдены благополучно: здесь галька и твердый грунт. Дальше начиналась пропитанная влагой и превратившаяся после недавних дождей в жидкую грязь ложбина. Бревна гати, уложенные наспех вчера, разъезжались, подпрыгивали. Гать прогибалась под тяжестью груза и, хлюпая, погружалась в трясину. Но всё новые и новые люди, сменяясь, налегали на натертые лямки, и мокрые, облепленные грязью орудийные стволы медленно двигались дальше.
Тащили груз все: матросы, офицеры, шоферы, дневальные, которым разрешили отлучиться, кашевары, управившиеся на камбузе. Даже доктор пришел. Синицын старался не попадаться ему на глаза.
Солнце жгло во всю силу. Пот струился по разгоряченным телам и лицам, заливал и слепил глаза. Жмурясь, дыша прерывисто и шумно, напрягаясь в едином усилии, люди шли, шли, пока не раздавалась команда: «Стой!» Тогда они валились на траву у дороги и лежали неподвижно, отдаваясь короткому отдыху.
Синицыну казалось, что больше он не в состоянии будет подняться. Но раздавалась команда — и он вставал. Снова стертые до крови пальцы брались за нагретый канат, снова напрягались все силы…
Перед полуднем случилось несчастье. Гаврюшин, шедший в первой паре с Майбородой, споткнулся о бревно гати и упал. Катками ему отдавило ногу.
Бледного, стонущего, измазанного в грязи Гаврюшина подняли, положили на траву. Доктор тут же осмотрел, промыл и забинтовал ему ногу. Со ступни и пальцев была содрана кожа, но кость осталась цела. Доктор хотел отправить Гаврюшина в район, в госпиталь, но матрос отказался.
— Не полага-ц-ц-а… не поеду…- бормотал он, кусая губы, чтобы снова не застонать.
Когда возвращались с обеда, Синицын разглядел знакомую соломенную шляпу корейца, мелькавшую, словно подсолнечник, среди полыни. Старик нес на голове бадейку и шел так быстро, что было удивительно, как он ее не уронит. Вынырнув из зарослей на дорогу в том месте, где стояли катки с орудиями и собирались матросы, Пак-Яков опустил бадейку наземь — она была до краев полна молока — и приветливо помахал сухой рукой:
— Пей молоко! Холосо! Осень! — Он заметил повязку на руке Синицына, огорченно покачал головой: — Зацем больной люди?
Синицын рассмеялся. Рассмеялся и Пак-Яков:
— Пей молоко! Холосо! — Он зачерпнул было ковшиком из бадейки, когда услышал строгий оклик Никуленко:
— Опять ты здесь? Приказа не знаешь?
Синицыну сделалось неприятно. Никуленко как бы указывал и ему на неуместность присутствия здесь постороннего человека.
Узкие глаза Пак-Якова блеснули. Но он безропотно отошел в сторонку, постоял и побрел, забыв от обиды про свою бадейку.
СОСТЯЗАНИЕ
Воскресный день выдался погожий, и матросы отправились в бухту купаться. Предстоял заплыв на расстояние и быстроту, и потому на берегу было особенно людно.
Синицын и полный, страдающий одышкой лейтенант Евтушенко стояли возле капитана Пильчевского, который был главным судьей, и обсуждали условия состязания. Лучший пловец синицынского взвода, Гаврюшин, из-за поврежденной ноги еще не мог принять участие в заплыве. Его заменили Майбородой. На прошлой неделе при отборочных испытаниях Майборода неожиданно опередил всех и вышел в финал, и все же Синицын опасался, что Майбороде не выстоять против пловца из взвода Евтушенко.
Обсудили все детали состязания. Оба лейтенанта старались сохранить равнодушное выражение, что немного забавляло капитана Пильчевского. Наконец он махнул рукой и приказал начинать.
Говор и шум на берегу стихли. Все хлынули к месту, откуда должен был начаться заплыв.
Синицын с блестящими от задора глазами и покрасневший от возбуждения Евтушенко сели в шлюпку и пошли на веслах к выходу из бухты, где был финиш. Там болтались на воде два поплавка с флажками.
Берег удалялся. Вода в бухте была спокойна и прозрачна до самого дна, зеленовато-желтого, прогретого солнцем и покрытого кое-где лиловыми пятнами водорослей, похожих на грачиные гнезда. Но чем глубже, тем вода делалась темнее и как бы гуще, цвет ее из желто-зеленого превращался в зелено-синий, лиловый. Дно исчезло. Лишь яркий луч солнца, падавший отвесно, прорезал глубину, словно сверкающий меч. Но и он не достигал дна. Здесь было глубоко, метров двадцать, не меньше.
Ветерок вырвался из-за Черной сопки, поднял легкую рябь. Солнечные блики празднично горели на гребнях волн, на мокрых веслах, на белых кителях офицеров. Когда шлюпка достигла поплавков, Синицын поднял флажок. С берега ему отсемафорили, и он тотчас увидел стремительно кинувшихся в воду пловцов.
Кто шел первым, трудно было разобрать. Солнце слепило глаза. Небольшие волны, поднятые ветром, скрывали пловцов. Синицын, снова приняв безразлично-деловой вид, смотрел на секундомер. А Евтушенко перегнулся через борт и, заслонясь короткой, полной рукой от солнца, пытался разглядеть пловцов.
— Так, Ведерников, нажимай! Не зевай! — выкрикивал он и поминутно дергал крючки душившего его воротника.
Пловцы приближались. Уже видны были их коротко стриженые головы: рыжая — Ведерникова и черная — Майбороды, бронзовые от загара, мокро блестевшие руки и плечи, высоко выходившие из воды при каждом взмахе. Здоровяк Ведерников шел впереди легкими, стремительными саженками и, казалось, совсем не устал. А Майборода шумно отфыркивался, отплевывался, вертел из стороны в сторону черной, как у жука, головой — выдыхался.
— Молодец, Ведерников, нажимай! — кричал Евтушенко, откровенно торжествуя победу своего взвода.
Синицын старался не смотреть на него. Сейчас его возмущал и толстяк Евтушенко, и рыжий Ведерников, и в особенности Майборода, который вот-вот осрамит его взвод. «Эх, нет Гаврюшина… Он бы вам показал!»
Но в ту минуту, когда Синицын считал дело окончательно проигранным, Майборода вдруг метнулся и, поднимая фонтаны брызг, широко разбрасывая руки, начал быстро нагонять соперника.
Условия состязания разрешали плыть любым стилем — и хитряга Майборода приберег, очевидно, про запас сюрприз. Правда, плыл он как-то нелепо, смешно вертел руками, фыркал, пыхтел, однако заметно обгонял Ведерникова.
Теперь Евтушенко уже не ухмылялся самодовольно. Он все больше перегибался через борт, рискуя опрокинуть шлюпку:
— Что же ты… Ведерников! Жми!
— Матвей Матвеич,- окликнул его Синицын.
И Матвей Матвеич, спохватясь, уставился на секундомер.
Пловцы были совсем близко от финиша. Ведерников напрягал силы, надеясь снова вырваться вперед. Но Майборода, которого почти нельзя было разглядеть среди тучи брызг — так бешено молотил он руками,- не отдавал выигранного расстояния. Он пришел к финишу на полторы секунды раньше Ведерникова, не посрамив чести взвода.
Когда шлюпка возвращалась, приняв на борт пловцов, Евтушенко спросил Майбороду:
— Где это ты так шлепать выучился?
Майборода, черный, лоснящийся, как тюлень, только покрутил головой — он еще не отдышался после гонки, закашлялся, засмеялся. И все засмеялись, на него глядя, даже Ведерников.
На берегу товарищи встретили победителя радостными криками. Особенно рад был Гаврюшин, опасавшийся, подобно Синицыну, что Майборода подкачает. Гаврюшин толкался среди матросов, повторяя с веселым изумлением:
— Ай да Сенька! Показал класс!
— Ничего — ответил ему Ведерников, прыгая на одной ноге и натягивая на вторую штанину.- Наше от нас не уйдет. Еще прижмем Сеньку с тобой в придачу!
А вечером все трое — Ведерников, Майборода, Гаврюшин — сидели у входа в палатку и пели. Подходили матросы из других палаток, песня становилась громче, дружнее. И чей-то голос, кажется Гаврюшина, высоко и ладно выводил:
Споемте, друзья, ведь завтра в поход
Уйдем в предрассветный туман…
— Славно поют,- сказал Никуленко (они с Синицыным шли к себе в палатку) и остановился послушать.
Остановился и Синицын.
В ночной тишине голоса звучали торжественно и немного печально. Звезды ярко светили в темном небе, их свет дрожал в воде бухты. Слышался мерный, как вздох, шум прибоя.
— Хорошо у нас! — воскликнул Синицын. Никуленко взглянул на товарища, рассмеялся.
СЛЕДОПЫТ
Никуленко с удовольствием вытянул усталое тело на койке. Синицын еще не раздевался и, как обычно в эту пору, обсуждал вслух последнюю военную сводку, ругая радиста за неразборчивость передачи.
Никуленко слушал молча. Дождь, внезапно начавшийся, хотя только что небо было совершенно чисто, громко барабанил о парусину. Это была привычная музыка. Привычно было и то, что Юра Синицын изливал свою душу. Одно было непривычно — то, что творилось там, на фронте, за десять тысяч километров отсюда. Но это Никуленко не мог изменить. Поэтому он молчал.