Юлиан Семенов - Бриллианты для диктатуры пролетариата
Ярость душила его, но она была бессильной: он слишком любил жену, детей, мызу на Пэрэл, чтобы вычеркнуть теперешнего, жалкого Неуманна из жизни. Он был слишком однолинеен и приземлен, чтобы открыть в новом своем состоянии возможность для дальнейшей деятельности — рискованной, но в конечном счете перспективной, если ориентироваться на новых своих покровителей. К тому же он оказался совсем не таким справедливым и предельно честным, каким всегда себя считал: он не стал обвинять в случившемся себя — оправдываясь безысходностью обстоятельств; он не смел обвинить и того седого чекиста, который все это с ним проделал в лесу, — потому что тот был недосягаем; но ярость ищет выхода. И Неуманн нашел виновника — им оказался министр Эйнбунд.
«Будь он человеком, которому можно верить, будь он политиком, а не политиканом, который продаст, когда это будет ему выгодно в партийных целях, я бы давно пришел к нему, и мы бы вместе придумали смелую операцию. Сиди вместо этого фанфарона настоящий патриот родины, я бы не страдал так».
Неуманн поднялся из-за стола, прислушался. В доме было тихо, где-то капала вода из крана, и этот звук до того вдруг умилил Неуманна, что он замер и долго, чувствуя слезы в горле, прислушивался к капели, и она отнесла его в детство, когда они жили на хуторе; в весенние закаты, переходившие в рассветы через серую, зыбкую ночь; он вспомнил мать, ее доброе лицо и вдруг отметил для себя, что в детстве была совсем другая, особая тишина — спокойная и безмятежная.
«Ради мамочки, — подумал Неуманн, — ради этой святой женщины я должен решить для себя, как мне быть дальше».
План родился как-то сразу — от ярости, через жалость к семье, любовь к матери, через боязнь министра и трусливую ненависть к этому седому чекисту, который все начал.
«Скажу, что брать Исаева из госпиталя можно только ему. Образец пропуска заготовлю, сам подпишу, передам ему в руки. Пусть придет со своими людьми, а я их встречу. Там и перестрелять их надо лично, самому. Почему не поставил в известность министра? Потому что если пустить это через управление и отделы министерства, утечка информации станет столь реальной, что все дело можно поставить на грань срыва. Министр требует у правительства денег для расширения своего аппарата, а ему бы не денег требовать и не дебатировать в Государственном собрании, а заниматься каждодневной, кропотливой работой. Победителя не судят! Того, кто проявит слабость, — уничтожат. Только твердость, только сила! План есть, теперь надо лечь спать, а завтра начать отработку деталей. Если я смогу победить — свалю министра. А там видно будет».
С этим Неуманн и уснул: сразу и без снотворного…
И всю ночь за домом Неуманна продолжали наблюдать. Продолжали наблюдение и утром следующего дня: Роман рассчитал, что если теперь, имея в руках шелковку, Неуманн не поедет с утра в министерство — а ездил он туда крайне редко, только в экстраординарных случаях, — тогда вербовку можно считать состоявшейся. Он допускал и случайность: вдруг министр вызовет Неуманна по какому-то делу, вдруг там назначено совещание или надо получить визу в иностранном департаменте; все это Роман учитывал, но ему обещали помощь эстонские друзья, — у Виктора были свои люди в министерстве, которые могли посмотреть за Неуманном даже там, в святая святых тайной полиции.
«Связь получил, — писал в ответе Всеволод. — Заявил Неуманну, что готов давать показания лишь после встречи с третьим секретарем польского посольства Мареком Янгом».
21. В Сибири
Владимир Александрович Владимиров принудил Осипа Шелехеса пойти в ЧК и добиться откомандирования Нины в его распоряжение еще на две недели.
— Она контрой занимается, а не библиотеками, — отбивался Шелехес.
— Библиотека, Осип, и важнее, и подчас страшнее любой контры. Библиотека — это книги…
— Да какому сейчас черту книги нужны?! Беляки в тайге людей бьют, а ты — книги?
— Ты хоть раз в библиотеке занимался?
— Когда мне? Нас забрали с Федей — это средний у нас братишка, — когда мне тринадцать лет было. Мы экс сделали, деньги были для типографии нужны. А потом нелегалка — как тут учиться, я ж газету распространял, курьерил в Прагу. После революции попросился в комвуз, откомандировали на курсы при Тобольском университете, а белые пришли, меня сдали в контрразведку. Мне там, — он рассмеялся, — знаешь какую библиотеку прописали! Два офицера — трезвые, главное дело — ребра выворачивали…
— То есть как?
— Чего «как»? Раздели, ноги рельсом придавили, руки связали, на голову сапогом — видишь, рожа у меня с тех пор кривая — и руками ребра вытягивали. Три штуки у меня поломанные, как погоде меняться — болят изнутри, страх…
Шелехес расстегнул френч и задрал желтоватую, грубого полотна исподнюю рубаху.
— Не надо, — попросил Владимиров и зажмурился, — закрой.
— Я когда против интеллигентов митингую, — рассмеялся Осип, — и они меня одолевают, а рабочая масса начинает хихишки против меня строить — сразу бок свой сую: вот, говорю, как они спорят, если ихняя сила! Это без промаха. Потом этих интеллигентов отбивать приходится!
— И ты убежден, что это честно?
— А чего? Я ж не чужой раной козыряю.
— Не в этом суть. Оппонента надо бить логикой, лишенной эмоций. А у нас ведь в России глубина ценится превыше всего. К чему я все это? К тому, что Ульянов дал вам программу: учиться надо, Осип, учиться.
— А почему это ты Ильича назвал Ульяновым?
— Я привык к этому по годам совместной эмиграции…
— Смотри… Если чего против него имеешь — пристрелю и еще на труп приплюну.
— Ты его когда-нибудь видел?
— Нет.
— А откуда в тебе такая к нему любовь?
— Потому что он — Ленин.
— Ты его читал?
— Речи читал на съездах. «Государство и революция» читал, «Что делать?»…
— «Материализм и эмпириокритицизм», «Аграрный вопрос в России в конце девятнадцатого века»?
— Это пока не осилил.
Владимиров поманил Шелехеса пальцем. Тот настороженно приблизился к старику.
— Позор тебе, — шепотом сказал Владимир Александрович, — и стыд…
— Я уж думал, ты контру хочешь пропаганднуть, — усмехнулся Осип.
— Скажи, как ты будешь объяснять, если тебя спросят на диспуте в присутствии массы слушателей: «Меня не удовлетворяет ваш ответ — я люблю Ленина, потому что он Ленин. Это обратная сторона религии, на новый, правда, манер». Что ты на это ответишь?
— Если в присутствии рабочей массы, то, конечно, расстреливать за такой вопрос неудобно… Один на один — прибил бы… А если масса сидит, я так отвечу: «Эх ты, гад ползучий! И как у тебя язык поворачивается такое говорить! Враг трудящихся ты после этих слов!» Овация слушателей! Что — нет?!
— Нет, — покачал головой Владимиров. — Я бы ответил иначе. Я бы сказал: «Уважаемые оппоненты, товарищи…»
— Какие они уважаемые? Контра. Говори — «граждане»!
— Изволь. «Граждане, начиная с времен Древнего Рима, когда вождь рабов Спартак повел своих единомышленников против рабовладельцев надменной столицы, человечество мечтало о свободе. Из-за этой великой мечты шли на гибель крестьяне Германии, ведомые Лютером. Сложил свою голову мужицкий царь Емелька Пугач… Гнил на каторге Радищев… Сражались герои Северо-Американских Штатов… Потрясал основы феодального мира неистовый Робеспьер… Гибли под царскими пулями декабристы; с гордо поднятой головой ждали казни Софья Перовская, Кибальчич и Александр Ульянов… Эту мечту человечества сделал наукой бородатый Маркс и одинокий, влюбленный в море Энгельс… Мир обывателей, уставший от нищеты мысли и тупости бытия, затаившись, трусливо ждал перемен. Кто-то всегда выходит первым и принимает на себя великое и страшное бремя ответственности: это в равной мере относится к народу, государству, к личности. И вот пришел Ленин. Вместо упования на мессию, который принесет свободу, Ленин сделал практикой жизни слова гимна: „Никто не даст нам избавленья: ни бог, ни царь и не герой!“ Ленин взорвал спячку века. Как только новое общество начнет успокаиваться, ждать новых благ от кого-то, ему следует вспомнить Ленина: все в ваших руках ныне, вы за все в ответе! Мы сделали главное: дали вам великое право отличать людей не по цензу богатства, не по цвету кожи, но по тому, как человек относится к свободе!»
Шелехес слушал Владимирова зачарованно, по-детски, чуть даже приоткрыв рот. Когда старик замолчал, Шелехес откашлялся, снова принял обычный свой скептически-подозрительный вид и сказал:
— В общем и целом верно. У тебя были две ошибки: не Емелька Пугач, а Емелиан Пугачев, ну и про бородатого Маркса и что Энгельс одинокий — не следует, все ж они вожди…
Нину поражало умение Владимирова работать. Она могла подолгу любоваться, как он держал книгу в руках, пролистывая ее, как он ее оглаживал и ласково прихлопывал по корешку, поставив на стеллаж.
Как-то вечером, перелистывая томик своего любимого Монтеня, он задумчиво сказал: