Юлиан Семенов - Экспансия – I
Он смог сломать себя, сел на строжайшую диету, отказавшись от половины пайки хлеба, сильно похудел и начал — постепенно, день за днем — обретать прежнюю форму, не ту, на которую он обрек себя в последние годы, а ту именно, которая отличала его в тридцатых годах: сгусток энергии, сила, напор, воля, одержимость.
Однако возвращение в прежнюю форму, возможность думать аналитически, породило такие тягостные вопросы, что он какое-то время колебался, правильно ли поступил, отказавшись от предложения доктора полечиться.
Почему молчат немцы, в сотый и тысячный раз спрашивал он себя, почему они, приветствовавшие его на всех улицах и дорогах Германии, присылавшие ему ежедневно тысячи писем, в которых выражали свою любовь «национал-социалисту номер два», почему они не организуют штурмовую бригаду, которая нападет на эту тюрьму, охраняемую паршивыми солдатами из Америки, не умеющими воевать, если им не дают по утрам теплого пориджа[23] со сливками и здорового куска бекона, не отобьют его и не уведут в горы, где он провозгласит начало борьбы за освобождение страны от нашествия врага?! Почему такая низость и трусость? Откуда это в великой нации немцев?! Славяне, эти безумные и забитые дети Востока, поднялись на борьбу, когда их положение казалось безвыходным! Паршивые евреи начали восстание в Варшаве, зная, что мы превратим их в пыль. А немцы, его любовь, надежда и гордость, молчат и ждут, как мыши… Неужели он, Геринг, ошибся — тогда еще, в самом начале, — когда поверил Гитлеру и его словам о том, что есть лишь одна нация в мире, которая призвана этим миром управлять, и эта нация — немцы, только немцы, никто, кроме немцев?!
В своих бесконечных умопостроениях, когда голова постепенно очистилась и он обрел былую способность мыслить логически, он поначалу выдвинул спасительное: в трусливой пассивности немцев виновато международное еврейство и большевизм. Но ему пришлось возразить себе: хорошо, а почему русские, попавшие под немецкую оккупацию, не покорились?
Отчего сражались поляки и югославы? Чем руководствовались словаки, поднявшие свой бунт? Они ведь тоже могли смириться со своей судьбой, предать своих лидеров и говорить друг другу, что во всем виноваты немцы, сопротивление бессмысленно, но ведь они-то сопротивлялись!
Нет, сказал себе Геринг, я должен, я обязан, как это ни трудно, закрыть глаза на эту историческую вину немцев. Если я хочу остаться в их памяти, я обязан принять бой во имя их же будущего. В конце концов фюрер и я вывели Германию к вершине ее истории, неужели они и это забудут?! Когда еще немцы добивались такого взлета? Неужели они лишены чувства благодарности?! Не думай об этом, сказал он себе, ты ни в чем перед ними не виноват. Память о человеке аккумулирует лишь его нация. Забудь о том, что рвет тебе сердце. Думай о вечности, а ее могут тебе дать только они; мистическая тайна общего языка, единая манера мыслить — вот что есть гаранты твоего бессмертия.
Стань легендой, продемонстрируй мужество, прими последний бой, и внуки тех, кто сейчас предает тебя, напишут в твою честь стихи и воздвигнут памятники…
По прошествии четырех недель он потребовал в камеру книги по истории права; работал методически, напористо. Зная, что в глазок за ним постоянно наблюдают стражники, заставил себя постоянно следить за лицом, манерой двигаться по камере; легенда начинается здесь, сейчас; американские ублюдки не могут не поделиться со своими друзьями, родными, знакомыми тем, что они видят каждый день. Нет, не раздавленный и потерявший себя человек сидит в камере, но уверенный в своей исторической правоте борец, спокойно смотрящий в глаза тех, кто присвоил себе право обвинять его, рейхсмаршала «Великой Римской империи германской нации».
Когда американцы вызвали его на допрос и Адриан Фишер сообщил, что он может выбрать себе адвоката, Геринг лишь пожал плечами:
— Вы думаете, что в той атмосфере истерического страха, который царствует в оккупированной Германии, кто-то решится защищать второго человека империи? Зачем делать из процесса фарс? Я полагаю, самым достойным в создавшейся ситуации — отказаться от защитника. Зачем ставить несчастного немца в безвыходное положение? Полагаю, самым достойным с моей стороны будет собственная защита. Полагаю, что лично я, Герман Геринг, в защите не нуждаюсь, речь идет о защите тех принципов, которым я следовал…
То же он заявил и британским военным юристам; присутствовавший на первом допросе чиновник министерства иностранных дел послал в Лондон шифротелеграмму, в которой сообщал, что Геринг «не похож на поверженного врага и полон решимости использовать Нюрнбергский процесс как место, где он сможет пропагандировать нацистские идеи».
И лишь после этих встреч, после того, как врачи и охранники собрали досье на каждый час, не то что день, проведенный Герингом в тюрьме, лишь после того, как это досье было изучено психиатрами, криминалистами, социологами, Уильям Донован, шеф распущенного к этому времени ОСС, новый заместитель главного обвинителя от США, вызвал Геринга на допрос-один на один.
— Меня зовут Уильям Донован, — представился он, — воинское звание генерал, я заместитель главного обвинителя от Соединенных Штатов.
— Да, я знаю об этом.
— Я намерен предложить вам кофе. Вы позволяете себе кофе?
— Да, позволяю.
— Это не реанимирует вашу пагубную страсть к кокаину? Все же кофе — какой-никакой, а наркотик.
— Вы пользуетесь необъективной информацией. Я никогда не употреблял наркотики.
— Это информация, почерпнутая мной из истории болезни, которую вели врачи, прикомандированные к вам и вашей семье. Все они были членами партии и ветеранами СС. Неужели вы не верите членам партии и ветеранам СС?
Геринг улыбнулся:
— Но ведь фюрер поверил мерзавцам из партии и СС, когда те устроили заговор против меня. Он был так доверчив… А вот я не верю тем, кто записывал в мою историю болезни гнусности, чтобы потом давать против меня показания победителям. Форма торга, вполне распространенное явление в мировой истории, лишнее свидетельство человеческого несовершенства, которое может исправить лишь сильное государство, требующее от личности максимального выявления здорового начала, а не низменного…
— Мы придерживаемся на этот счет иной точки зрения.
— История нас рассудит.
— Уже рассудила.
— О, нет! Главный суд истории впереди, поверьте моему слову.
— С вашим участием? — усмехнулся Донован.
— Нет. Мы с вами прекрасно знаем, кого я имею в виду.
— Вот поэтому я и хочу с вами поговорить откровенно.
Не жду ничего хорошего от откровенного разговора заключенного и обвинителя.
— Не торопитесь быть столь категоричным. Вы же политик. Где ваша выдержка?
— Порою для политика значительно важнее твердость, чем выдержка, как предтеча безвольного компромисса.
— Я должен вас понять так, что вы не заинтересованы в продолжении разговора? Это не допрос, повторяю. Вы вправе отказаться от разговора, я пригласил вас именно для разговора.
— Естественно предположить, что ваши сотрудники фиксируют каждое слово, произнесённое здесь?
— Нет. Я попросил, чтобы наш разговор не записывали.
— Вы обратились с такой просьбой, как заместитель обвинителя или же как начальник американской разведки?
— У вас прекрасная осведомленность, поздравляю. Думаю, это облегчит нашу беседу.
— Хотите внести какие-то предложения?
— Я бы не советовал вам переходить границы, Геринг. Это не в ваших интересах. Вы преподали человечеству целый ряд уроков, в частности, вы довольно тщательно разработали методы закрытых процессов, когда подсудимые лишались права общения с миром, их слова были обращены в пустоту. Я несколько раз смотрел фильм, снятый вашими кинематографистами о процессе над участниками покушения на Гитлера… Мы пытались найти те пленки, в которых несчастные говорили о том, отчего они решились на такой подвиг, но, увы, все было уничтожено вами.
— У вас есть документ с моей подписью, в котором я приказывал изымать какие-то части этого фильма?
— Свидетели покажут. Опять-таки вы научили мир, как надо работать со свидетелями в нужном направлении…
— Вы говорите не как солдат, но как инквизитор.
— А кого вы себе напоминали, когда шантажировали Димитрова и Торглера, зная, кто именно поджег рейхстаг? Солдата? Или Великого инквизитора? Кого вы себе напоминали, когда приказывали сжигать в печах миллионы евреев? Когда благословляли убийство тридцати миллионов славян? Когда приказывали расстреливать наших пленных летчиков?
— Покажите мою подпись под этими приказами, — повторил Геринг, ощущая жжение в груди и тяжелую боль в висках.
— Есть и подписи, есть показания Кейтеля и Розенберга…
— Кейтель — половая тряпка. Он никогда не имел своего мнения, его справедливо называли «лакейтелем». А Розенберг, этот истерик, готов на все, лишь бы выгородить себя, он всегда был мелким честолюбцем, он выпрашивал у Гитлера министерскую Должность и плакал, когда Риббентропа сделали ответственным за внешнюю политику, а не его. Хороших же вы нашли свидетелей… Я разобью их в пух и прах…