Говард Фаст - Филлис
— А что такое «большие деньги»?
— Вопрос интересный и по существу. Что такое «большие деньги»? Чтобы заинтересовать вас, «большие деньги» должны быть действительно большие. Ибо по всем внешним признакам вы производите впечатление честного человека. А честный человек стоит дороже нечестного. Согласны, мистер Клэнси?
— Звучит разумно.
— Тогда назовем круглую сумму: полмиллиона долларов.
Тут улыбнулся я и, когда он спросил, о чем я думаю, сказал:
— Думаю, что вы жирный, противный, слишком много пьющий дурак. Думаю, что если бы у вас было много денег, вы бы стали пьяницей. Противным, невыносимым пьяницей.
Лицо Ванпельта приобрело жесткое выражение. Глаза прищурились.
— Повторяю: полмиллиона долларов! — прошептал он.
— Надоело, Ванпельт, — предупредил я. — Вы начитались скверных книг. Вдобавок вы дурак. Вам нравится играть в игры, от которых не будет проку. И вообще вы мне надоели, А вот вам за выпивку. — Я вынул из кармана пять долларов и положил их на стол. — Мне плохо в вашем обществе. Мне будет лучше без вас. Еще раз говорю: мне в вашем обществе плохо.
Тут я встал и ушел, но Ванпельту я сказал не всю правду. Мне в его обществе было не только плохо, мне было страшно, а страшно мне было и без его помощи.
Когда я вернулся в университет, шел дождь. Холодный, пронизывающий мартовский дождь, то накрапывающий, то льющийся ручьем. Холодно, мокро и неуютно: погода будто хотела предупредить, что светлые обещания весны давно забыты. Я их тоже забыл. Я чувствовал себя на крючке — утомленным и опустошенным. Ухмылка Ванпельта на жирном лице плясала передо мной. Наклонив голову, я побежал под крышу. Дрожа от холода и дождя, я прибежал к себе в кабинет. Одежда на мне стала мешковатой и бесформенной. Я предполагал посидеть, поработать, но теперь мне захотелось уехать домой, снять с себя все мокрое и залезть в горячую ванну.
Я сидел дрожа и никак не мог согреться. Тут кто-то постучал. Это оказалась Филлис. Она вошла, окинула меня взглядом и спросила, не заболел ли я.
— Нет, все в порядке, — успокоил я ее, — устал немного, а так ничего.
На лице у нее написано сочувствие: сочувствие и тревога, обращенные ко мне, которых я давно не видел на лице у женщины.
— Вам надо отдохнуть, — сказала она. — Я знаю, как трудно вам приходится.
— Правда? — улыбнулся я.
— Вам так идет улыбка, — сказала Филлис. — Все лицо меняется, и вы это знаете.
— Никто этого не знает. Нельзя улыбаться самому себе в зеркало: ничего не получится.
— Получается, — возразила она. — Я сегодня улыбалась сама себе в зеркало. Знаете, я рассказала о вас маме. Глупо, правда, для женщины моих лет рассказывать о ком-то маме?
— Совсем не глупо, — сказал я. — И что же вы обо мне рассказали?
— Что вы очень милый, добрый, нежный и предупредительный.
— Так и сказали?
— И даже больше. Что вы еще и интересный. И теперь она за меня беспокоится и попросила меня пригласить вас прийти к нам завтра вечером на обед.
— Потому что она за вас беспокоится?
— Именно, — сказала Филлис. — Так вы придете?
— Конечно, приду, — ответил я. — Приду с радостью.
Мы договорились встретиться завтра во второй половине дня и поехать к ней на моей машине. И сразу же я направился в центр. На этот раз машина оставалась дома. Дождь все еще шел. И я прошел в метро и под еще более сильным потоком от метро до дома. Мне было все равно — я уже промок до мозга костей.
Открыв дверь квартиры, я в ужасе замер на пороге. Без меня тут кто-то побывал в поисках ста пятидесяти тысяч долларов. Искали как следует. Мебель перевернута, диванные подушки вспороты, а их содержимое вывернуто. Все ящики вынуты и вывернуты на пол. Книги сброшены с полок и раскиданы по полу, будто они представляли сами по себе объект ненависти. В спальне та же картина: вывернутые ящики, развороченная постель, вспоротые матрасы. Снятые со стены картины, вырванные из рам и разрезанные на куски. Лохмотья обоев, свисающие в тех местах, где их проверяли ножом. Порванные занавески — сдернутые с крючков и шарниров.
В молчаливом отчаянии я шел по руинам своего бывшего мирка. За что-то хватался, что-то поднимал, что-то пытался исправить. Но действия мои носили скорее символический, чем практический характер. Болели тело и душа. Я пытался вычислить, что же произошло, думая про себя, что лучше бы все мое имущество поглотил пожар. Чисто, легко, просто; можно все начать сначала; но тут делать было нечего: все разорвано и поломано.
Я разделся, налип ванну горячей воды и благодарно влез туда. И пролежал больше часа, добавляя воду по мере надобности. Лежал и пытался рассуждать. Рассуждать об огромном хулигане-тяжеловесе по имени Джеки и о его партнере мистере Брауне, в руках которых были его сто пятьдесят тысяч долларов, врученных мне в качестве задатка за будущие услуги. Рассуждать о профессоре по имени Джон Ванпельт, оперировавшем еще большей суммой в размере полмиллиона долларов. Я попытался свести концы с концами и найти разумную, логическую связь между событиями, но мне не удалось додумать до конца, ибо в последовательности событий не было ни разума, ни логики.
Я страшно устал. После ванны взял свежее белье, заткнул дыры в матрасе и застелил постель. Потом лег, натянув одеяло на подбородок. Было всего девять вечера, но я уснул мертвым сном и беспробудно проспал двенадцать часов, даже не пошевельнувшись во сне.
Утром я был в состоянии оценить характер ущерба и начать наводить порядок.
Часть седьмая
Анна Гольдмарк
Сидя со мной в машине, направлявшейся в сторону Западной Сто семьдесят четвертой улицы, Филлис рассказывала о матери и о себе. А рассказывать об этом ей было нелегко. Она вела личную невидимую войну, как я вел свою, и мы оба жили каждый в собственном мире теней. Не могу четко выразить, что же объединило нас в тот момент, но объединившая нас сила была значительнее, чем думал любой из нас двоих: и если основой нашего сближения послужила отнюдь не романтическая любовь, которая, если верить книгам, только и должна соединять мужчину и женщину, то и тут все было понятно: мы были не молоды и не светились радостью юности. Быть может, мы нашли опору друг в друге оттого, что оба оказались в отчаянном положении. Мы, по крайней мере, оказались нужны друг другу и медленно, но верно учились ценить друг друга.
Филлис рассказала мне о матери, то и дело сжимая руки на коленях и опуская глаза. Вначале речь ее была медленной, но затем она заговорила быстро, ведя рассказ о женщине, приехавшей из Европы и ничего особенного не добившейся. Здесь не оказалось молочных рек и кисельных берегов, только работа, бесконечная работа, которая не уменьшалась и не кончалась.
— Гляжу я на нее, — говорила Филлис, — и пробую понять ее, но тут же сомневаюсь, понимаю ли я самое себя. То есть начинаю я с того, что, зная, что люблю ее больше всего на свете, обдумываю, как дать ей мир и счастливый покой; и тут любовь моя обращается в жалость, и я сама себя спрашиваю, не говорит ли во мне чувство вины. Вы меня понимаете? Понимаете, что я хочу сказать?
— Похоже, да, — соглашаюсь я. — Похоже, мне понятно, что вы хотите сказать. Моя мама из других краев, но суть та же.
— Я знаю, как это повлияло на меня, — продолжала Филлис. — Знаю, что подстраивала свою жизнь под нее.
— Это естественно, — сказал я. — Тут нет ничего ненормального.
— Я не видела в этом ничего ненормального, пока не встретилась с вами, Клэнси. Я все называю вас Клэнси, а не Томом. Вы не возражаете?
— Нет, не возражаю.
— И вот когда я с вами встретилась… Вы не поверите, если я скажу, что тогда подумала. О таких вещах, конечно, не говорят вслух, но мне кажется, что можно и сказать, тем более, мне станет легче, если скажу. Первое, что я сказала себе, было: «Ради Бога, Филлис, не испорти ничего на этот раз!» Понимаете, Клэнси? Мне ужасно хотелось вам понравиться. Я взглянула на вас и сразу страшно захотела, чтобы вы обратили на меня внимание. А после этого приехала домой, посмотрела на маму и с ужасом поймала себя на том, что ненавижу ее. Можете представить себе такую страшную ситуацию, Клэнси? Как можно ее ненавидеть? Нежную, добрую, милую, самоотверженную. Я для нее — свет в окошке. Она часто говорила, что без меня жизнь ее лишена цепи и смысла. Как-то она сказала мне, что без меня она бы лишилась веры, прокляла бы Бога, швырнула бы свою жизнь ему в лицо. Понимаю, что по-английски это звучит дико и мелодраматично, но как она это сказала. Она просто пыталась дать мне понять, что я для нее значу.
— Все мы существуем лишь потому, что что-то для кого-то значим, — произнес я. — Ни вы, ни ваша мама в этом смысле не отличаются от других.
— Но, Клэнси, видит Бог, я посмотрела на нее и возненавидела ее!
— Не навечно же!
— Вот именно. Вы правы. Ненависть тут же ушла, но я стала другой. Во мне все перевернулось, и на следующий день я думала только об этом.