Эдуард Тополь - Завтра в России
Да, подумал тогда Майкл, как точно она определила: этот Розенбаум – первоклассный шансонье русской политической песни…
Неожиданно посреди не то пятой, не то шестой песни сзади послышались шум, крики, а затем в зал, прорывая милицейские заслоны, хлынула гигантская толпа безбилетных молодых парней и девиц в заснеженных пальто и куртках, в лыжных вязаных шапочках. Они шумно и стремительно заполнили все проходы, а Розенбаум спокойно стоял на сцене с гитарой и терпеливо ждал – на его концертах такие эксцессы были, похоже, не впервой. Конечно, разнаряженная партерная публика возмущенно зашумела, но безбилетники так плотно заполнили проходы и все пространство меж залом и сценой, что милиция не могла даже протиснуться в зал, а не то что удалить нарушителей. На сцену к Розенбауму тут же выскочил кто-то из администрации, яростно зашептал что-то на ухо, но бард отрицательно покачал головой и сказал негромко:
– Я буду петь…
– Ур-р-ра! – ответили, ликуя, интервенты. – Давай, Сашок, жарь… Про Афганистан! Про инвалидов!..
Администратор взял барда под руку и снова что-то яростно зашептал ему на ухо. Зал засвистел, затопал ногами, кто-то запустил в администратора крепким русским матом, обещая оторвать ему определенные части тела. А Розенбаум упрямо стоял у микрофона, жестко расставив ноги и держа гитару на груди, как автомат. Администратор смылся под ликующий рев зала. Розенбаум провел пальцами по струнам гитары, и зал тут же затих, успокаивая сам себя строгими окриками.
Мчатся кони по небу…
И листья медленно кружат,
И осени безумно жаль.
Она старалась как могла,
Всю ночь в садах ковры плела —
Но Ромка этого
уже
не видит…
И вдруг – прямо посреди песни – микрофон онемел, а в зале вспыхнули высокие хрустальные люстры. И откуда-то сверху прозвучал жесткий голос радиодинамиков:
– В связи с переполнением зала и нарушением правил противопожарной безопасности концерт отменяется! Повторяем: в связи с переполнением…
Господи, что тут началось! Свист, рев, мат, безумие молодой толпы в амфитеатре, на галерке и в проходах партера, кто-то вырвал спинку кресла и колотил ею по сцене, его примеру тут же последовали остальные – рвали бархатные шторы над входными дверями, ломали стулья и кресла, свистели, орали, топали ногами, огрызком яблока запустили в хрустальную люстру. Зеленоглазая белоснежка рядом с Майклом возмущалась вместе с ними, кричала: «Позор! Негодяи!» – и даже свистнула, сунув в рот два пальца. А богатая партерная публика стала трусливо протискиваться к выходу, и молодые парни из числа безбилетников нагло хватали разнаряженных женщин за задницы. Розенбаум молча смотрел на это со сцены, сузив свои жесткие карие глаза. «Давай, Сашок, пой!» – орали ему из зала. Но он вдруг резко повернулся и ушел за кулисы. Зал взревел еще громче. «Все! – сказала Майклу соседка. – Раз он ушел – он петь не будет!» Майкл стал вслед за ней протискиваться к выходу, пытаясь прикрыть ее от давки и толкотни. Он почему-то чувствовал себя ответственным за ее безопасность, и когда чья-то чужая рука нагло прошлась по ее спине, Майкл тут же взревел по-русски:
– Отъ…!
Но еще нужно было получить пальто в гардеробе, и потому из зала они выбрались на улицу лишь минут через десять, когда милиция и дружинники с красными нарукавными повязками уже подогнали ко всем выходам из зала свои автобусы и запихивали в них почти всех выходящих, уверенно, по одежде отличая нарушителей порядка и хулиганов. Конечно, и здесь были крики, мат, локальные драки, сопротивления арестам, а какой-то милиционер, увидев, верно, плебейское пальто белоснежки, тут же грубо схватил ее за руку. Но Майкл вмешался:
– I’m sorry. She is with me…
Он уже хорошо усвоил, с кем в Москве нужно говорить по-русски, а кому показать, что ты иностранец. Милиционер, хоть и не понял ни слова, тут же отпустил девушку, и они оказались наконец в стороне от давки, шума и почти не помятые. И тут Майкл неожиданно для самого себя предложил этой девочке подвезти ее до дома.
В Москве, если девушка соглашается сесть к вам в машину, значит – она соглашается на все. И в тот момент, когда небрежное «Я имею машину. Хотите, я подброшу вас домой» почти автоматически слетело у Майкла с языка, он тут же и пожалел об этом, но подумал, что сейчас она откажется и ситуация будет исчерпана. Девочка согласилась и, Майкл видел, согласилась без задних мыслей, без подтекста, а просто кивнула ему в знак согласия, сама еще находясь не здесь, на тротуаре Ленинградского проспекта, а среди шума и давки беснующегося концертного зала. Или во власти суровых и горьких песен этого Розенбаума… И только когда они подошли к «мерседесу» Майкла, в ее глазах появилось сомнение.
– Вы… вы правда иностранец? Я думала, вы мусору просто так по-английски сказали, чтобы он отвязался…
– Да, – сказал Майкл жестко, словно мстя ей за то, что сам же ее стеснялся до начала концерта. – Я американец. Это плохо?
– Нет, что вы! – Она снисходительно улыбнулась. – Просто я думала, что вы латыш или эстонец… У вас акцент… – И села в машину.
– Где вы живете? – спросил он.
– В Черемушках. Это далеко. Я, пожалуй, на метро поеду. Только вот… – И она опять полезла в сумочку за деньгами.
– Черемушки – это мне по дороге, – перебил он и тронул машину. – Но умоляю: закройте свою сумку!
Черемушки – построенный еще при Хрущеве рабочий пригород Москвы с облупившимися теперь от старости пятиэтажными домами – были, говоря строго, куда дальше, чем дом на Ленинском проспекте, где жил Майкл, но в той же юго-западной стороне Москвы. По дороге Майкл выяснил, что девочку зовут Поля, что ей пятнадцать с половиной лет, что она учится в музыкальном училище на хоровом отделении, мечтает стать оперной певицей, знает всех американских и европейских звезд кард-рока, а в Москве живет всего третий месяц – папу, офицера связи, перевели сюда из Херсона, небольшого порта на Черном море…
Нужно ли говорить, что сочетание трогательной зеленоглазой юности с совершенно взрослой эрудицией и категоричными суждениями обо всем – музыке, поэзии, политике и даже погоде – увлекли Майкла уже всерьез, глубоко – так, что он сам себе удивлялся. Две недели они встречались почти каждый день, бродили, разговаривая часами, по заснеженной Москве, отогревались в ночной дискотеке гостиничного комплекса Армана Хаммера, дважды сходили в Лужники на концерты новых английских звезд софт-рока, а затем… «Сегодня я буду завтракать у тебя», – бросила ему Полина однажды вечером, явившись на их традиционное место свиданий у метро «Маяковская». И тут же заговорила о чем-то другом, а Майкл… Он даже огорчился – черт возьми, вот и весь роман, а он-то, как говорят русские, тянул резину, бродил, как романтик, по холодной Москве, слушал лялькины лекции о Пастернаке и Высоцком… А она такая же, как все, хоть ей и 15 с половиной лет…
Ночью оказалось, что она девственница. Майкл замер, оторопев, даже приподнялся на руках над ее полудетским телом. «Господи! – пронеслось у него в мозгу. – Что я делаю?! Она же русская, несовершеннолетняя, и!..» «Ты девушка?» – спросил он. «Ну и что? Я люблю тебя…» – сказала она.
С тех пор у Майкла не было других женщин, и он не нуждался в них. Он знал, что Поля – это ЕГО тип, его size, его идеал. Полина и никто больше. Он сделал ее женщиной, он научил ее всему, что доставляло ЕМУ удовольствие, и в этом смысле она даже стала его гордостью, его скрипкой, которую он сам выточил из куска жесткого русского дерева, сам отполировал и обучил откликаться на самое беглое прикосновение его смычка…
И все-таки, когда в Брюсселе, на стоянке частных вертолетов, Майкл снова увидел рядом с новеньким прокатным «BMW» высокую, стриженную коротким бобриком красотку на длинных ногах, он сам поразился, как радостно екнуло у него сердце. А красотка, как и несколько часов назад, опять не сказала Майклу ни слова на их коротком пути со стоянки вертолетов к Брюссельскому аэровокзалу. Но зато на вокзале, в пассажирском отсеке-накопителе, она вдруг сама повисла на Майкле и стала целовать его с такой нежностью, с какой удовлетворенные любовницы целуют мужчин после страстной ночи. Он оторопел, инстинктивно попробовал оглянуться, но она жестко зажала его голову двумя прохладными ладонями и шепнула между поцелуями: «Не оглядывайся! За нами следят! Обними меня!..»
Эти объятия и эти нежнейшие поцелуи продолжались не минуту и не две, а целых шестнадцать минут до посадки в самолет «Брюссель – Москва». И хотя Майкл чудовищно устал от своего челночного полета в Вашингтон и обратно, он почувствовал, что заводится, что его брюки уже неприлично топорщатся в ширинке. «Остынь, Майкл, – шепнула она ему, усмехнувшись. – Ты же ослаб от ночи любви… Стоп! Не оглядывайся! Иди на посадку!»
На вялых ногах он пошел на посадку, так и не узнав, кто же следил за ними в Брюссельском аэропорту – бельгийские журналисты или русские гэбэшники…