Ян Валетов - Левый берег Стикса
Они встречались почти каждый вечер. Старик жил один, в однокомнатной гулкой «сталинке», холодной и сырой с января по январь, с высокими потолками и рычащей газовой колонкой в кухне, над умывальником. Три стены из четырех были заняты книгами до самого потолка, полки громоздились в коридоре и на кухне, над столом тоже был застекленный книжный шкафчик. У четвертой стены, рядом с балконной дверью, помещалась раскладная тахта, пол закрывался старым, но не потерявшим окраску, огромным ковром, на котором разместились два потертых глубоких кресла и столик с растрескавшейся полиролью. Стоял в углу допотопный приемник «Балтика», на нем примостился телевизор «Электрон», подаренный Розенбергу к семидесятилетию сослуживцами. Но старик включал его редко.
— Ну что нового они мне могут сказать? — говорил он, всплескивая сухими, морщинистыми руками, покрытыми легкими коричневыми пигментными пятнами. — Еще мой папа, светлая ему память, кстати, он был сыном раввина, говорил, что история человечества — это бочка, которую ставят с головы на ноги, а потом с ног на голову.
Сам он, в коричневом махровом халате и теплых шлепанцах, тоже походил на раввина, — старого, мудрого рабби из романов Шолом-Алейхема. Желание Кости действительно чуть не стало для него трагедией. Он хотел знать, но, пожалуй, он не знал, чего хотел. Судьба столкнула его с реликтом, с человеком, повидавшим на своем веку столько, сколько человеку видеть не положено.
Пятнадцатилетний мальчишка Арнольд Розенберг, чудом уцелевший в еврейских погромах, чинимых петлюровцами, потому что хорошо выговаривал «На горе Арарат растет крупный виноград», боец Первой Конной, тяжело раненый под Николаевым, студент Петроградского университета, самый молодой профессор истории, узник ГУЛАГа — 3К с номером вместо имени. Рядовой штрафбата, смывший кровью «вину» перед Родиной, гвардии лейтенант, закончивший войну в Берлине. Опять 3К, реабилитированный в пятьдесят девятом «за отсутствием состава преступления», учитель в средней школе, преподаватель истории в техникуме — сидел перед ним, Костей Красновым — живое историческое свидетельство, лабораторный экспонат по жизнедеятельности системы, и Костины представления рушились, как карточный домик от дуновения ветра.
Костя прочел «Архипелаг ГУЛАГ», многие из персонажей которого были Розенбергу хорошо знакомы в жизни, Замятина, Оруэлла, и многое другое, что Арнольд Павлович хранил в картонном ящике, в кладовой, служившей ему платяным шкафом и тайником одновременно.
— Тут у меня лет на триста без права переписки, по совокупности, — говорил он, покряхтывая и доставая из кладовки очередную запрещенную книгу. — Если бы не мои старые питерские связи, Костик, имел бы я вместо библиотеки от мертвого осла уши. Друзья спасли. Меня в первый раз арестовали в Университете, после лекции, это у них потом, только на рассвете брать, мода пошла. Чека круглосуточно хватала — Дзержинский, как все кокаинисты, страдал бессонницей. НКВД — те любили на сослуживцев страху нагнать, а потом они себе отрядное время придумали, как мусорные машины. Психологи. В общем, как меня забрали, друзья у нового жильца, то есть у того, кого в мою квартиру вселили, часть книг выкупили. Основное, конечно, конфисковали доблестные борцы за народную идею, но то, что уцелело, сейчас представляет собой историческую ценность. Это, Костя, вы в учебниках не прочтете. Свидетельства очевидцев, плоть истории…
Костя глотал статьи, книги, перепечатанные на машинке под копирку, изданные на папирусной бумаге на Западе и неизвестно каким путем попавшие в квартиру старого преподавателя. Розенберг об этом не говорил, а Костя не спрашивал. Он был бесконечно благодарен Арнольду Павловичу за доверие, в какой-то степени безрассудное, как он теперь понимал. Знание может приносить скорбь, и Костя скорбел о шестидесяти миллионах погибших от рук режима. Расстрелянных, зарубленных, повешенных, закопанных живьем, замерзших, замученных уголовниками, расстрелянных заградотрядами и просто убитых на войне.
Раздавленные танками в сибирских лагерях, на брусчатых улицах Будапешта и Праги, располосованные очередями в Новочеркасске и никому, никому неизвестные — он в одиночестве скорбел о них.
— Гражданская совесть, Костик, штука малопонятная, — говорил Арнольд Павлович. — Она вроде как есть, а тут же ее нет. Семья, дети, мама, папа … Опять таки, кто же сует руку в работающую машину? Только психи. Законченные психи — без чувства самосохранения. Которое наука относит к основным инстинктам каждого живого существа. Значит, и место им с их совестью — в доме скорби. Из двухсот пятидесяти миллионов наших сограждан, меньше десятка набрались мужества выйти на демонстрацию против событий в Чехословакии в шестьдесят восьмом году. Процент от общего числа дееспособных, с юридической точки зрения, граждан — есть бесконечно малое число. Вы, Костя, как человек в математике сведущий, можете оценить глубину деградации общества. Вам так будет нагляднее. Мы на кухнях слюной брызгали, а они — на площадь, с плакатами. Страна кухонных демонстрантов. В нас молодой человек, страх вгоняли пулями и шашками да аккумуляторными батареями к гениталиям, а в детях наших, и в вас, наших внуках, он на уровне генетическом. Вам от этого никуда не уйти. Вот, — он ткнул рукой в сторону телевизора, — ему вы верите, а кто не верит, самостоятельно мыслящие, без страха — это мутанты. Мутантов под статью, теперь она, если я не ошибаюсь — 70-я, или на принудительное лечение. «Кто там шагает правой? Левой, левой…» Кстати, вы лирику господина Маяковского читали? Настоятельно вам это рекомендую. Там он поэт, а все эти Брутто — Нетто…
Краснов не сломался. Мог сломаться, было отчего. Узнав систему, увидев ее со стороны, уходили в бомжи, становились мизантропами и более сильные люди. Он открыл для себя целый пласт культуры и истории, неизвестный большинству живущих в одной с ним стране и, что поражало его больше всего, это большинство и знать ничего не хотело.
Он мог наделать глупостей, что свойственно юности, мог пытаться кричать о своей ненависти на перекрестках, но этого не произошло. Может быть потому, что так было суждено ему судьбой, а может потому, что в теле его, рядом с горячей кубанской кровью, текла густая, темная еврейская кровь и память о пяти тысячах лет гонений, смертей и исходов спала в его жилах. «Во многая мудрости — многая печали. И кто умножает познания свои — тот умножает скорбь».
Они стали друг для друга отдушиной. Такая близость возможна только среди единомышленников, даже кровные братья не достигают той степени взаимопонимания, какая была доступна им, разделенным двумя поколениями. Заканчивался 1977 год, впереди был Афганистан, сбитый корейский авиалайнер. Бесконечные похоронные церемонии у Кремлевской стены, коммунисты, обернувшиеся демократами и демократы, ставшие коммунистами, танки на московских улицах, бьющие прямой наводкой по знакомому по телекартинке всей стране, зданию. Чревовещатели и экстрасенсы, кровь и дикая животная злоба. Антисемиты, русофобы, фундаменталисты, либерал-демократы, фашисты — стоящие рядом в бесконечных очередях за стиральными порошками, водкой, хлебом и сахаром… Безумный мир, безумная страна, распадающаяся, гниющая, как труп под солнцем.
Но Арнольду Павловичу этого повидать не удалось. Его похоронили в июле восемьдесят первого, на пыльном, огромном кладбище, уродливом, вовсе не похожем на место упокоения людей. Это были вторые похороны в жизни Кости Краснова. Из его жизни снова ушел близкий человек. Он хотел похоронить его на еврейском кладбище, но его давно не существовало. На этом месте стояли гаражи, девятиэтажки, а по выложенной плитками аллее, окруженные портретами героев труда, фланировали счастливые граждане. И, как сказал бы сам Розенберг, ничего удивительного в этом нет. Разве может кого-нибудь удивлять уже существующий порядок вещей? Мир такой, какой он есть. Такой, каким мы его сделали. Своим молчанием, своей бездумной доверчивостью. Своим неумением умереть вовремя и жить, как люди. Если вы не мишигинер, Костя, то вы понимаете о чем я…
И, учтите, Костя, только глупцы считают, что еврей — это национальность или вероисповедание. Они ничего не понимают в жизни. Поверьте мне, я многое повидал. И русский может родиться евреем. Быть евреем — это судьба…
Когда дети вернулись домой, Диана почти пришла в норму. Живот побаливал от удара, но на лице следов не оставалось, наверное, сказался профессионализм Лукьяненко, и внешне она выглядела совершенно спокойной.
Бутерброды и чай она отнесла в гостиную для Лукьяненко и его команды, а детей покормила в кухне: Дашка и Марик любили кушать за стойкой, сидя на высоких табуретах.
После обеда она уложила Дашу спать, а Марик устроился наверху, у телевизора.
С сыном Диана собиралась поговорить — без его помощи ее план был совершенно безнадежным Ему только десять, но он сообразительный, крепкий парень. Наверное, похож на Костю в детстве. В любом случае, он сейчас ее единственная опора.