Анна Политковская - ВТОРАЯ ЧЕЧЕНСКАЯ
–Тогда мы уже были вместе, просто еще не расписались, – рассказывает Саша. – Сидели тут, в подвал не спускались – не было физической возможности. Я был спокоен, готов к смерти. А вот Вика очень кричала в самые страшные моменты. Так и переживали. Так и переживаем.
Он замолкает. Я уговариваю продолжать. Но Саша отрицательно машет головой – не хочет.
–Пусть Вика просто почитает. У нее есть удачные стихи о войне.
Вика уже не строит никаких «глазок» и сразу читает:
Девять вечера. Зима.
Школьный двор молчит.
Посмотри: луна сама
С нами говорит.
Полнолунья яркий свет
– Будто сходят сны…
Будто не было и нет
Горя и войны.
Мы перекидываемся парой незначащих фраз. Это как глоток воздуха между нырками на глубину. И опять – стихи о войне вокруг:
Что происходит?
Происходит – что?
Как спится вам,
приказы отдающим?
Ведь достается больше –
здесь живущим
От тех – и тех.
Неведомо за что…
Одним – нужна свобода позарез.
Другим же – наведение порядка.
И вот – бомбят…
Вика загрустила… Молчит, поглаживая «ночные» дырки в оконном стекле.
Но на то и муж, чтобы грусть женину разгонять. Это Сашина твердая позиция. И он начинает «лечить» свою любимую поэтессу.
–Думаете, Вика – такая? Ничего подобного! Она – настоящая хулиганка. Это при гостях выделывается. Знаешь, давай про печень…
– Ну нет. Она же из Москвы, ей нужно о войне – серьезное.
– Опять ломаешься?
– Ладно! Надоел! – Но «надоел» – тоже с любовью.
Заявила как-то Печень:
– Вы мне давите на плечи!
Мне теперь угодно
Жить от всех свободно!…
– Тут подпрыгнула Ступня:
– Правильно! Брависсимо!
Заявляю, что и я
Буду независима!…
Хватит мной руководить
–Буду я сама ходить!
И девчонка-Селезенка
Запищала тонко-тонко:
– Надоел мне ваш паштет
– Дайте суверенитет!…
От такого беспорядка
Организм пришел к упадку.
…
Ощетинились Микробы:
– Мы – ребята высшей пробы!
Мы теперь главнее всех!
Хаос – это наш успех!
Вика довольна произведенным на Сашку впечатлением – тот заливается смехом.
Осознать и слепить эти осколки (жесточайшая война, пятый и все еще «медовый» месяц, глубокая инвалидность, поэзия) в единое целое мне очень трудно. Слишком все несоединимо и неправдоподобно. Мне надо отменить многие свои представления о действительности, разворачивающейся перед глазами, стереть обретенный за войну опыт – и только тогда получится планета по имени «Джура».
Ведь как все получилось, как мы познакомились? Я шла по грозненской улице, где спасу нет от руин, пожарищ и воронок. Настроение было поганое. О чем думаешь в таком интерьере? О «зачистках» и минах, о типах примененного оружия, об оторванных конечностях, о людях с безумными взглядами… А тебе вдруг: «У нас тут хорошие стихи пишут! Давайте отведем – послушаете». И ведут в очередную грозненскую преисподнюю, где жизнь, с позиций тривиального мироощущения, даже не подразумевается, – и, пожалуйста, получаешь: «Плакать – просто. Труднее – выстоять». И тут же следует доказательство жизни, проживаемой по стихам.
– Вика не плакала в самые беспросветные бомбежки. Она кричала: «Я не выдержу!» Пока кричала, я знал, что выдержит, – подтверждает Сашка.
Всю отмеренную дорогу каждый из нас бегает от суетного по направлению к настоящей жизни. Вон она – там, кажется, за поворотом. Ах, нет, опять не повезло, и то был мираж. И ты сознаешь: копайся внутри, обретешь… Но суета есть суета, и опять – бегом по кругу, за новыми, более острыми, ощущениями, впечатлениями. И снова – поражение.
Здесь же, в разваленном, заживо гниющем Грозном, где вовне ничего не найти, на чем глаз остановить, – кроме горя, собственного и чужого, именно здесь жизнь может быть настоящей.
Пусть почти в пещере. Пусть на пятачке метр на метр– в кухне, больше похожей на декорацию. Когда из холодильника достают почему-то расческу… В городке Иванова электричества нет уже несколько лет – холодильник превратился в вертикально стоящий шкаф, пригодный разве что для хранения расчесок.
Плита? Она тоже в семье наличествует. Правда, нет газа. И поэтому кастрюли, на ней выстроенные, играют роль символов борьбы за лучшее будущее: будет газ – будет пища не с уличного костра.
Мойка? Конечно! Какая же кухня без мойки. К сожалению, при полном отсутствии воды в трубах.
И плафон над головой висит, но нет света!
А Вика, на радость Сашке, продолжает читать:
…Мы здесь еще. Пока что – уцелели.
Как говорится, «миловал Господь».
Иль просто, может быть, не долетели
Снаряды, разрывающие плоть?…
Мы здесь живем без света и воды.
На бреге моря крови и беды…
– А можно еще одно?
– Конечно. – Вика снисходительна ко мне тоже.
…Мы взываем: будьте к нам бережны –
Мы в заложниках у безденежья.
Точно пленники безысходности…
А снаряды в воздухе кружатся.
Куда целится тот осколочек?…
…Пробирает волной до косточек!
Лечь бы спать, чтоб как в реку броситься, -
И проснуться, когда все кончится!…
Мне стыдно плакать в их присутствии. И я не плачу. И не знаю, как выразить свои чувства, – все мелко по сравнению с их жизнью. Как на этой грозненской кухне – бутафорское: плита, холодильник, краны… Все, кроме чувств. А на московских кухнях сегодня все настоящее: плита, газ, вода из крана – и горячая, и холодная. Все. Кроме чувств. Они – точно бутафорские. Слишком сытно едим – для страны, в которой так долго идет война.
… – Все-таки босяк ты, Сашка! – Вика чуть сердится. – Утро ведь только. Сколько раз тебе говорить: не кури натощак. Вредно!
– Не могу я, Викуля! С семи лет курю.
– С семи? Вы слышите? Знала бы, не пошла за тебя… А дальше – ее смех. Заливистый, утренний, свежий.
Ничем дневным еще не испорченный. И Сашкин вечно подтрунивающий басок.
Немного о послевкусии – о том, что, покидая чей-то дом, ты обязательно чувствуешь: хочешь или нет еще раз в нем оказаться. Я – хочу. Сидеть в теплой компашке с этими двумя людьми. И чувствовать жизнь, от них исходящую, – несмотря на особую апатию войны, поражающую всякого, кто здесь находится, – законную вялость от того, что рядом было столько трупов и смертей, что мертвые до сих пор лежат не захороненные, быть может, в двух или трех шагах от тебя. Это и есть обаяние преодоления, доступное немногим из людей. Или – настоящая жизнь в декорациях войны. Когда твои беды на фоне их счастливых улыбок – тьфу на постном масле. Придуманный суетный пшик.
К омсомольское, которого нет
Нет человека, который бы мог позволить себе утверждать, что боль Хатыни сильнее ужаса Герники. Страдания не меряют весами и линейками. У каждого своя собственная боль, и она самая тяжкая для тех, кто ее переживает. Вторая чеченская война вписала в новейшую историю страны несколько страниц, сопоставимых и с Герникой, и с Хатынью. По числу жертв, разрушений, пролитой крови и последствиям для окружающего мира. И совсем неважно, что пока этого никто не признал: будет время – об этом заговорят.
Одна из таких страниц называется «Комсомольское».
Комсомольское – когда-то очень большое село в Урус-Мартановском районе, в семи километрах от райцентра. Здесь жили тысячи людей, была больница, клуб, магазины, красивые витые холмистые улицы и очаровательный швейцарский вид на горы.
Среди прочих в Комсомольском вырос человек по фамилии Гелаев и по имени Руслан. Это, собственно, и решило дальнейший ход сельской истории и судьбу тысяч людей.
В начале февраля 2000 года федеральные войска полностью разрушили Комсомольское – после того, как туда зашел отряд полевого командира Гелаева. Осада длилась месяц, после чего, в марте, и Гелаев, и федералы ушли по своим «квартирам», а село превратилось в фантасмагорическую конструкцию из пепелищ, руин и свежих могил на кладбище.
Полтора года спустя
Если идти по бывшей улице Центральной, то все остальные ощущения вытесняет чувство нереальности происходящего. С одной стороны, безжизненная пустыня, наглая висячая тишина, где даже птицы не поют, – и значит, нет привычного природного звукового фона. С другой – смахивает на декорацию фильма ужасов: изредка откуда-то какие-то голоса… Путь на живое – на эти голоса – заставляет ползти в гору. Видимо, тут тоже была улица в хорошие времена, но теперь лишь неопрятно разросшийся кустарник топорщится во все стороны и стыдливо прикрывает какие-то развалины на заднем плане.