Виктор Черняк - Правило Рори
– Люблю толстяков!
– Правда? – искренне изумился Рори.
– А что… никто не доказал, что они хуже худых… никто. – Все шутейное мигом слетело с нее, и Сандра сказала: – У тебя волосы красивые, и не только… нам будет хорошо, вот посмотришь.
– Я знаю, – Рори отступил к машине и помахал.
– Пока! – крикнула Сандра и скрылась за дверью.
«Скоро она спросит, что я делаю, – тоскливо думал Рори, возвращаясь домой. – Врать не хотелось бы, говорить правду – нельзя».
Через неделю Сандра расторгла арендный контракт на квартиру и переехала к Рори Инчу. Перед ее приездом он перерыл весь дом, перепрятывая то, что никак не должно было попасть ей на глаза. И все же стрела арбалета завалилась за диван, и Сандра, убирая комнату, нашла ее: «Что это?» Рори повертел стрелу и промычал: «Игрушка». Сандра поверила, только удивилась, что стрела вовсе не напоминает игрушечную, особенно если потрогать заточенное острие из твердого сплава.
* * *
Найджел Сэйерс не слишком изменился за прошедшие двадцать лет, во всяком случае, сам не замечал перемен, седина в светлых волосах появилась давно, еще со студенческих лет, борода темнее, чем шевелюра; Сэйерс по-прежнему высок, худощав, и только мелкие, едва различимые морщины укоренились под глазами, именно укоренились, он не раз наблюдал, как морщины появлялись утром после бессонной ночи, а стоило отоспаться, исчезали; так длилось год или два, а однажды морщины появились и уже больше не желали исчезать, даже несмотря на крепкий сон.
Сэйерс многому научился за эти годы, например не показывать вида другим, что ему скверно, или, выслушивая чужие стенания и жалобы на жизнь, делать вид, что разделяет горе несчастного; нельзя сказать, чтобы в Сэйерсе поселилось то безразличие к судьбам других, что появляется у человека в среднем возрасте, а у особенно черствых – и раньше, приходит так же незаметно, как морщины.
Найджел не упрекал себя за бездушие, он пережил столько, что тяготы других казались смешными, ненастоящими, а часто такими и были. Сэйерс давно заметил: есть немало людей, которым прилюдно пострадать – наслаждение, таким не нужны ни помощь, ни участие, им нужно настороженное внимание слушающего и удивление в глазах собеседника – надо же, как мнет беднягу судьба! – нужно выговориться, вычерпать себя до дна, сразу после этого на них снисходит облегчение; Сэйерс не раз замечал, как лжестрадалец, всего лишь минуту назад уверявший, что жизнь кончилась – тупик! – и выхода нет и быть не может, через минуту, больше других хохоча, рассказывает смешную историю, или пристает ко всем с дурацкими шутками, или напивается и безобразничает, что можно попытаться объяснить как раз тем, что человеку плохо; но Найджел считал, что, если человеку и в самом деле худо, он не станет фиглярничать и вести себя непотребно. Сэйерс считал, что подлинное страдание повенчано с достоинством.
В отличие от других Найджел не любил рассказывать о себе. Остров отнял у него слишком много и до сих пор не отпускал.
После работы Сэйерс мог часами сидеть в полумраке комнаты и вспоминать остров, себя и Эвелин, и волосатого Чуди, и все, что с ними случилось там.
* * *
Больше всего в ту пору Сэйерс любил взбираться с Эвелин к туманным лесам – всегда в облаках, – пластавшимся ближе к вершинам гор в центре острова. И Чуди, и двое других отдали Эвелин без боя; трое мужчин, с которыми Сэйерс остался на острове, поражали отрешенностью, вернее, разочарованием того свойства, что наступает у людей, не лишенных совести, когда они идут против себя. Сэйерс решил, что Эвелин сделала свой выбор естественно, потому что достоинства вновь прибывшего более очевидны; позже Найджел легко догадался, что каждый именно так думает о собственных добродетелях, иначе и быть не может; как бы тогда человек проживал всю жизнь, и без того не легкую?
Эвелин пришла к Сэйерсу, когда тот дежурил у биоблоков. Ночь стояла тихая, небо с россыпями ослепительных звезд простиралось над головами, переговаривались шорохами листья пальм, с шуршанием дышало море. За нагромождением песка и раскрошенных волнами кораллов попадались первые деревца острова – панданусы, на ходульных, подагрически искривленных корнях, извивающиеся, тысячерукие, с грубыми мясистыми листьями и шипами. Футах в пятидесяти от воды на башне с приставной лестницей размещалась метеоаппаратура. Кустарники ярко-зеленой, при дневном освещении сцеволы и турнефорции с пепельно-табачными листьями, давно приспособившиеся к насыщенным влагой и солью морским ветрам, подступали к изъеденным ржавчиной распоркам.
Найджел сидел на парусиновом стуле под башней в толстом свитере поверх голого тела, в плавках и сандалиях на босу ногу; нарочито медленно, чтобы исчерпать запасы времени, счищал кожуру с плода и бросал очистки за спину, зная, что крабы расправятся с ними.
Птицы в клетках, отобранные для кольцевания, угомонились, птицы вольные заснули в гнездовьях скалистых берегов в бесчисленных нишах и укромных каменных распадках.
Эвелин взяла второй парусиновый стул и села рядом с Сэйерсом так обыденно, будто они провели вместе не один год.
Сэйерс волновался, хорошо, что в темноте – он разместился в тылу прожектора – не видно его лицо, только тени и, может, зубы блеснут, когда он надкусывает мякоть.
Эвелин сидела, вытянув ноги. Сэйерс включил приемник: рыдание саксофона разорвало прибрежную тишь, через несколько тактов вступила гитара Динго Рэйнхарда, виртуозы принялись вязать звуки гитары и саксофона в тугие жгуты, сжимающие глотки. Сэйерс представил, что он в дачном домике матери на террасе, впереди, сколько хватает глаз, по морю тарахтят рыбацкие лодки с флажками; красные капли флажков на серой глади так же красивы, как сочетание звуков гитары и саксофона; тепло Эвелин напомнило тепло материнской руки, когда та гладила задремавшего сына и от ласковой руки пахло свежей рыбой; а потом Найджел выковыривал'из волос серебряные чешуйки. Музыка взвивалась и замирала, и в такт ей жило сердце Сэйерса; трудно пытаться объяснить другому, как видение матери и рыбацких суденышек переплетается, с уверенностью, что рядом женщина, прихода которой ты желал, и она пришла, и ты растерян, и ты в преддверии неведомых поступков, и музыка несет тебя, обещая и заманивая, и вдруг умолкает – в тебе звенящая тишина и тень разочарования: ничего не последовало после такой красоты, после обещаний звуков, неужели обман, как и все другое?
Приемник затих. Сэйерс различил в руках Эвелин букет, она ходила в глубь острова, рвала папоротники и лиловые цветы, названия которых Сэйерс не знал и которые пахли густо и тревожно, стоя в вазе в вагоне Эвелин.
– Вы знаете, что мы здесь делаем?
Сэйерс ожидал любых слов, кроме этих. Женщина показалась ему сухой, враждебной, он чуть не набросился на нее за то, что та украла у него такой миг: музыка, полет, воспоминания о матери и все, что он нарисовал себе и чего пересказать не смог бы. Может, его проверяют? Может, Сидней именно Эвелин сообщил, что она здесь за старшего? Может, потому мужчины и отступились от посягательств на Эвелин, что она принадлежит Сиднею? Снова заиграла музыка, и Сэйерс отделался от мгновенного замешательства. Ничего особенного она не спросила, естественно поинтересоваться, что думает человек, лишь неделю назад прибывший на остров.
Сэйерс придвинул свой стул ближе, хотя ближе, казалось, и некуда – локоть Эвелин касался его локтя. Он не знал, что ответить, не знал и не хотел, и, чтобы сразу перейти к другому, не говорить о том, о чем и думать не хотелось, Сэйерс ответил недружелюбно и односложно:
– Знаю.
Может, поторопился, может, она рассказала бы нечто, но сейчас Сэйерс вовсе не желал обсуждать дела, играть в напускную заинтересованность; ее приход вывел из равновесия – не показаться бы грубым, – он протянул тарелку с двумя очищенным!! плодами:
– Хотите?
Эвелин положила букет на песок:
– Вы боитесь женщин?
– Отчего! Я?.. – Сэйерс выпалил не думая, в приступе отчаянного сопротивления и сразу понял, что выдал себя с головой, именно так ответит тот, кто боится. Требовалось совсем иное: положить руку на округло выступающее из темноты плечо, улыбнуться умудренной, ненаглой улыбкой, такие нравятся женщинам, посетовать иронично и почтительно: «Боюсь, ничего не поделаешь, разве можно вас не бояться?» Или: «Вы сразу нашли мое слабое место!..» Сэйерс пытался выбраться из путаницы упущенных возможностей. Эвелин поцеловала его, подобрала букет и пошла, нарочно пересекая поток света прожектора так, чтобы Сэйерс непременно увидел ее, удаляющуюся к вагонам. И опять он все выдумал: к вагонам не было другого пути, кроме этого, и Эвелин вовсе не желала, чтобы Сэйерс напряженно вглядывался ей вслед.
Все случилось в следующее дежурство Сэйерса. Он и сейчас помнил все: запахи моря, скрип песка, даже оттенок звезд. Утром после дежурства, за завтраком в вагоне Эвелин мужчины молчали и натужно листали старые газеты, будто выискивая в них свежие новости.