Жорж Сименон - Президент
«— Господин министр…
— Разрешите, господа…
— Еще один вопрос, только один! Можем ли мы узнать, с кем вы намерены совещаться в первую очередь…»
Снова пауза… Те, кто монтировал передачу, могли бы, собственно, вырезать эти пустые места. Не потому ли они их оставили, что тоже почувствовали в нерешительности Шаламона нечто необычное и даже паническое? По всей вероятности, в это время у дворца вспышки магния одна за другой вырывали из темноты сетку дождя и бледное, встревоженное лицо Шаламона.
«— Пока что я не могу вам ответить…
— Вы предполагаете встретиться с кем-нибудь сегодня вечером?
— Господа…»
Он почти умолял, пытаясь вырваться из толпы осаждавших его журналистов, которые не пропускали его к автомобилю.
В эту минуту чей-то резкий, визгливый голос, похожий на мальчишеский, по которому Президент сразу узнал одного старого известного репортера, прокричал:
«— Вы, может быть, собираетесь провести ночь в дороге?»
В репродукторе послышалось невнятное бормотание.
«— Господа, я больше ничего не могут вам сказать. Извините…»
Снова пауза… Стук захлопнувшейся дверцы, шум мотора, скрип гравия под колесами автомобиля и наконец — тишина.
Затем снова голос Бертрана Пикона, он говорил уже не во дворе Елисейского дворца, а в студии радиовещания. Пикон продолжал более размеренно:
«— Мы только что передавали интервью господина Филиппа Шаламона, записанное на пленку в тот момент, когда он выходил из Елисейского дворца. Отказавшись что-либо прибавить к сделанному им заявлению, депутат шестнадцатого округа вернулся в свою квартиру на бульваре Сюше. Группа журналистов, несмотря на непогоду, дежурит у его дверей. Завтра мы узнаем, можно ли надеяться на то, что Франция в скором времени выйдет из тупика, в котором находится больше недели, и будет ли у нас новое правительство…
— Говорит Париж-Интер… Радиопередача последних известий окончена…»
Послышались звуки музыки. За стеной дома открылась дверца «роллс-ройса» и раздался тихий стук в окно. За стеклом возникло расплывчатое молочно-белое пятно — лицо Эмиля. Президент жестом разрешил ему выключить радио. Шум бури слышался теперь яснее.
Озаренное мягким светом керосиновой лампы лицо старика казалось осунувшимся. Он сидел в такой торжественно-неподвижной позе, что Эмиль нахмурил брови, когда, продрогший от сырого воздуха, вошел немного позже к нему в кабинет.
Глаза Президента были закрыты. Эмиль кашлянул, стоя у входа в туннель.
— В чем дело?
— Я пришел спросить, оставлять ли машину во дворе до последней радиопередачи?
— Можешь отвести ее в гараж.
— Вы уверены, что не захотите послушать?..
— Вполне. Миллеран за столом?
— Да, она ужинает…
— А Габриэла и Мари?
— Тоже, господин Президент.
— Ты поел?
— Нет еще.
— Ступай ужинать.
— Спасибо, господин Президент.
Когда шофер направился к выходу, он опять позвал его:
— Кто дежурит сегодня ночью?
— Жюстен, господин Президент.
Не имело никакого смысла предлагать инспектору Жюстену Эльвару, маленькому меланхоличному толстяку, идти спать или хотя бы укрыться от дождя; он получал распоряжения на улице Соссэ и там же отчитывался в своих действиях. В лучшем случае дежурные агенты изредка соглашались заглянуть на кухню по приглашению Габриэлы, и она, смотря по погоде, угощала их стаканом сидра или рюмкой кальвадоса, а иногда и куском горячего пирога, только что вынутого из печи.
Эмиль не уходил, ожидая дальнейших распоряжений. Ему пришлось долго ждать, прежде чем Президент произнес неуверенным тоном:
— Возможно, сегодня ночью у нас будет гость…
— Вы желаете, чтобы я не ложился?
Шофер почувствовал, что хозяин неизвестно отчего внимательно наблюдает за ним. Глаза Президента, теперь открытые, изучали его лицо с необычной настойчивостью.
— Подожди, пожалуй.
— Я готов не спать… Вы же знаете, мне это вовсе не трудно…
Президент отпустил его наконец, повторив не без раздражения:
— Ступай ужинать.
— Хорошо, господин Президент.
На этот раз Эмиль ушел и минутой позже беззаботно усаживался за кухонный стол.
Может быть, у того журналиста с визгливым голосом, который задал вопрос Шаламону, — Президент вспомнил, что его фамилия Солас, — есть какие-то сведения, которых нет у него? Или Солас задал этот вопрос просто на всякий случай, основываясь на опыте, приобретенном за тридцать лет, в течение которых он посещал кулуары палаты депутатов и приемные министерств? Прошло двенадцать лет с тех пор, как два государственных деятеля изредка мельком видели друг друга. Незадолго до того, как Президент покинул Париж, им случалось присутствовать на заседаниях в Бурбонском дворце, но один из них сидел на правительственной скамье, а другой — среди депутатов своей группы, и оба избегали друг друга.
Всем было известно, что они в ссоре — некоторые газеты писали даже, что они ненавидят друг друга, — но относительно происхождения этой вражды мнения расходились.
Объяснение, которое казалось наиболее вероятным молодым членам парламента, принадлежавшим к новому поколению, заключалось в том, что Президент якобы приписывал своему бывшему сотруднику главную роль в махинациях, преградивших ему путь в Елисейский дворец.
Но сторонники этой версии явно преувеличивали влияние Шаламона, и, кроме того, они не знали, что если бы Шаламон осмелился хоть в чем-то противостоять Президенту, то, по определенным причинам, это было бы для него равносильно политическому самоубийству.
Президент предпочитал не останавливаться на этой странице своей жизни. Но его отношение к Шаламону объяснялось совсем другими причинами, нежели те, которые предполагали его коллеги.
В тот давнишний период он был в зените своей славы. Ему только что удалось с помощью энергичных и крутых мер спасти от катастрофы страну, находившуюся на краю пропасти. Во всех городах Франции его фотографии, увенчанные трехцветной кокардой или обвитые трехцветными лентами, красовались в витринах магазинов, а дружественные страны устраивали в его честь триумфальные приемы.
К моменту смерти главы государства он уже собирался уйти из политической жизни, считая, что выполнил свою миссию. И если он все же не сделал этого, то не потому, что им руководило тщеславие или честолюбие.
Впоследствии он рассказал об этом профессору Фюмэ, когда однажды обедал у него на авеню Фридланд. В тот вечер он был в хорошем настроении, и тем не менее в его голосе порой звучали раздраженные нотки, столь для него характерные.
— Видите ли, дорогой доктор, есть истина, которая ускользает не только от народа, но и от тех, кто создает общественное мнение, и это смущало меня каждый раз, когда я читал жизнеописания прославленных политических деятелей. Обычно говорят об их заинтересованности, об их гордости или жажде власти и при этом упускают из виду или не хотят понять, что, начиная с определенного момента, когда успешная карьера государственного деятеля достигает известной точки, он перестает принадлежать себе и становится как бы пленником государственного механизма. Я выражаюсь не совсем точно…
Фюмэ, человек гибкого ума, лечивший к тому же наиболее выдающихся людей Франции и зачастую бывший их близким другом, наблюдал его сквозь дым сигары.
— Или, если угодно, скажем так: при продвижении политического деятеля на самые ответственные посты наступает такой момент, когда его личные интересы и честолюбие полностью совпадают с интересами и стремлениями его родины.
— Иначе говоря, для него на определенной ступени измена, например, становится немыслимой?
Несколько мгновений Президент молчал. Ему хотелось дать как можно более точный ответ, в котором не было бы и тени неясности. После паузы он, решив высказаться до конца, проговорил:
— Да, если речь идет об измене в привычном смысле этого слова.
— И, конечно, при условии, что этот деятель на высоте положения?
В эту минуту ему припомнился Шаламон, и он ответил:
— Да.
— Но ведь не всегда бывает так?
— Это всегда было бы так, если бы не человеческая подлость — индивидуальная или коллективная — и в особенности трусливое попустительство некоторых кругов.
Движимый подобными воззрениями, он счел долгом выдвинуть свою кандидатуру на пост президента республики. Вопреки слухам, которые тогда распространялись, он не собирался изменять конституцию или ограничивать прерогативы исполнительной власти.
Возможно, он внес бы некоторую суровость в политическую жизнь. Те, кто знал его лучше других, предсказали наступление эры светского янсенизма.
Он не поехал в Версаль[3]. Он остался в своей квартире на набережной Малакэ вместе с Миллеран, занявшей место Шаламона.