Димитр Пеев - Седьмая чаша (сборник)
Так и решили. Оставался еще вопрос о бриллиантовом перстне для Нанай Маро. Без перстня Шатев не мог показаться в «Пуэрто-Рико», ибо милиция, как и следовало ожидать, не располагала уникальными драгоценностями. Обратились в «Ювелирторг», но и там только руками развели. А с фальшивым колечком и соваться не стоило. Перстень, предположим, нашелся бы в музее. Но надо ведь будет дать его в руки покупателю. Значит, рисковать государственным достоянием? Конечно, можно устроить так, чтобы милиция, внезапно нагрянув, изобличила спекулянтов и конфисковала якобы краденую вещь, но такие сложности только запутали бы и без того нелегкое дело.
Чтобы не заглох интерес к сделке, Шатев все же явился в бар, повидался с Нанай Маро. Легенда была такая: перстень покойного деда завещан ему, внуку, да бабка никак не хочет отдавать — как же, воспоминание о супруге, который носил перстень со дня свадьбы и до самой кончины.
— Стало быть, старушка выпендривается? Бывает, — сказал Нанай Маро. — Сможешь вырвать — тащи, поглядим. А так, байками пробавляться — мерси.
Пришлось капитану убраться восвояси. Но кроме холодочка, а может, и подозрения, с каким встретил его Насуфов, не укрылось от внимания Шатева еще кое-что: бармен разглядывал его с предельной внимательностью, словно желая запомнить. А всех «шестерок» как ветром сдуло.
24 октября, четвергВечером Бурский позвонил Лилкову:
— Эй, борзописец, не желаешь еще разочек посмотреть на лучшие в мире горы?
— Излишний вопрос. Всегда готов. Уж не открываете ли вы новый автомобильный маршрут: София — Старая Церковь?
— Тебя шеф отпустит?
— Я замещаю главного — его вызвали в столицу, на очередную перековку. Так что нынче я сам решаю, сочинить ли очерк о дровосеках или эссе о надоях молока на высокогорных пастбищах. Когда тебя ждать?
— Выезжаю в шесть тридцать.
— В восемь ноль-ноль кофе будет на столе. Чао.
Через полтора часа бешеной автомобильной гонки Бурский позавтракал у друга, а затем оба сели в машину. Свежий осенний ветерок продувал насквозь, пришлось включить печку. Когда тронулись в путь, Лилков закурил и, подняв воротник плаща, сказал:
— Я решил взять у тебя интервью. Ты не против?
Бурский пожал плечами.
— Вероятно, тебе известен один из принципов журналистики: ненаписанные материалы не публикуются, неопубликованные — не оплачиваются. Записывать тебя я не буду, печатать — тоже. Как видишь, интервью вполне бескорыстное.
— Вопрошай, — разрешил майор.
— Вопрос первый. Ты давно уже кандидат юридических наук, это дает тебе большие возможности развернуться в жизни. Почему ты ими не пользуешься?
— Пользоваться?
— Я в хорошем значении! Ты мог бы работать в НИИ. Или стать судьей, прокурором. Работенка культурная, всеми опять же уважаемая… А то, чем занимаешься ты, не только не уважают, но даже и побаиваются.
— Ты ведь, Пухи, сам как-то мне объяснял, в чем разница между автором и редактором. «Кто может — пишет. Кто не умеет — редактирует». Я ничего не спутал?
— Ты конец позабыл! Конец — такой: «А кто и редактировать не способен, сочиняет критические статьи. И уж на самом последнем месте — преподающие литературу».
— Ну, у нас — нечто подобное: одни (первые!) раскрывают обстоятельства преступления, отвечают на классических семь вопросов: что, где, когда, кто, почему, каким способом и, наконец, с чьей помощью. А после них другие — вторые, третьи, четвертые и прочие — оформляют, предлагают, обвиняют, решают, исполняют, судят, милуют и все такое прочее! И все это в зависимости от деятельности первых. Да, я хочу быть среди первых! Среди тех, кто раскрывает преступления, кто решает логические задачи, подбрасываемые жизнью.
— Да все мы ежедневно решаем задачи, подбрасываемые житьем-бытьем, — возразил Пухи.
— Ладно, можно сказать и поскромней — преступником.
— Логические задачи… Ты что, в шахматы играешь с твоими… э… клиентами?
— Шахматы не шахматы, а сложностей у нас под завязку: и логических рассуждений, и необходимости предвидеть ходы противника. Во-первых, противник не всегда играет белыми, во-вторых, в этой игре нет правил, вообще никаких, и каждая фигура ходит туда, куда ей заблагорассудится… Я начинал с ненависти, с чувства мести. Мы с тобой уже знали друг друга, когда чьи-то разнузданные сыночки изнасиловали подругу моего брата. И он, понимая, что не сумеет разоблачить и наказать их, покончил с собой. Ему было восемнадцать… Но я жив. И хорошо, что я — жив. Иначе сколько негодяев гуляли бы сейчас на свободе, а не сидели в тюрьме!
— И до сих пор — ненависть и месть?
— Говорю же: с этого я начинал. Теперь поутихло. На смену ненависти пришло интеллектуальное отношение к социальной гигиене, к профилактике. Порою и жалость испытываю к преступникам, особенно когда судьба — наследственная предопределенность, социальные условия — была к ним жестока… И тогда я думаю: ведь если бы я оказался в таких же генетических и социальных условиях, а он — в моих, ведь я бы… я был бы преступником, а он бы меня преследовал, наказывал. Но такое приходит в голову редко. Обычно я смотрю на преступление как на болезнь, а себя ощущаю кем-то вроде хирурга. Или вот еще сравнение — тараканы: они не виноваты, что родились тараканами, но мы-то их истребляем!
— Только тогда, когда они начинают нас одолевать, правда?.. И последний вопрос интервью: были в твоей жизни выдающиеся события?
— Только одно, в самом начале, при рождении — первого июля тысяча девятьсот пятьдесят первого года. Пояснять надо?
— А что пояснять? Дата как дата…
— Нет, брат, это первый день второй половины первого года второй половины нашего столетия.
— Мать честная. Как ты этакое придумал?
— Не придумал. Вычислил, борзописец.
— Ох, не завидую я твоим противникам по игре.
Машину оставили перед отелем-рестораном «Горицвет» и, не заходя туда, отправились к сторожу. Дома была только Пенка. Оказывается, Иван пошел звонить в Софию. Пенка указала им конфискованную дачу, где нижний этаж приспособили под почту и даже табличку повесили «Почта — Телефон — Продажа газет и журналов». Сезон кончился, и почтовый начальник отправился в лес на заготовку дров.
На подходе к почте они увидели Ивана, который кинулся им навстречу с радостным воплем:
— Да я ж вам, вам собираюсь звонить!
— Насчет чего? — спросил Лилков.
— Как насчет чего?.. На дачу кто-то залез. К господину Бангееву!
— Ты кого-то видел? — спросил Бурский.
— Да нет, только свет горит — люстра в большой комнате, ну и видно сквозь щели в ставнях.
— Может, это мы забыли выключить?
— Выключили, я помню. Опять же замок на кухне сорван.
— Надо спешить, — сказал Бурский, обернувшись к Лилкову. — Не нравятся мне люстры, которые светятся среди бела дня.
Подойдя к даче, решили поначалу разведать обстановку. Дверь, выходящая на террасу, была закрыта, а та, что вела в кухню, приотворилась — замок с нее вообще исчез.
— Пухи, иди понаблюдай за террасой, — распорядился Бурский. — Только к двери близко не подходи.
— А если из нее кто выскочит?
— Зови меня. — «Вот промашка — приехал один из Софии…» — подумал Бурский. — Иван, зайди с противоположной стороны. Если что не так, тоже меня зови.
Он достал пистолет, спустил предохранитель и осторожно переступил порог. Лампочка здесь тоже светилась, но все было так, как они оставили после обыска…
Нет, не все: на столе стояла большая красная сумка.
Тишина абсолютная. Бурскому показалось смешным стоять так, судорожно сжимая пистолет, и он уже хотел сунуть его в кобуру под мышку, но вдруг услыхал тихий стон — даже не стон, а сдавленное, еле слышное хрипение. Он прислушался. Хрипение повторилось. Тогда он, рванув на себя дверь, которая распахнулась бесшумно, с пистолетом на изготовку шагнул в гостиную. Свет большой пятирожковой люстры поначалу ослепил, и Бурский не сразу увидел фигуру в кресле.
Мужчина — крупный, очень смуглый (должно быть, Нанай Маро, хоть Бурский никогда его и не видел) — снова всхрапнул. Казалось, он разглядывал незваного гостя желтыми своими глазами из-под полуопущенных век… Но нет, он спал.
Бурский не решался приблизиться. Опасаясь ловушки, так же бесшумно отступил в кухню.
В течение около получаса они втроем успели обшарить всю дачу. На втором этаже, в спальне, обнаружили еще одну сумку, желто-коричневую. И здесь светился абажур-бра над кроватью.
Вернулись в гостиную. Неизвестный так и не переменил положения в кресле. Рассмотрев его вблизи, более внимательно, обнаружили, что он без сознания. Вся правая половина его тела будто задеревенела. Инсульт (а это, наверное, инсульт) застал его, похоже, с рюмкой в руке — рюмка упала на ковер и потому не разбилась. На столе стояли тарелки с нарезанной дорогой колбасой двух сортов, хлеб, черная икра, мешочек с соленым миндалем, бутылка «Преслава».