Николай Псурцев - Без злого умысла
— Павел Мохов. Извините, забыли познакомиться.
— Сергей Ступаков. Проходил вот мимо, гляжу, такое дело. Нехорошо, думаю, надо помочь. — Быстрая улыбка пробежала по его губам, добро осветила худое решительное загорелое лицо.
Они понравились друг другу сразу. Тонкая, но крепкая ниточка взаимопонимания протянулась между ними. Ступаков был на пятнадцать лет старше Павла, но это нисколько не мешало находить им общий язык по всем вопросам и проблемам. А когда Павел попал к Ступакову в дом, он был поражен просто. Ступаков работал столяром на деревообрабатывающем комбинате, и, исходя из собственного опыта, Павел ожидал увидеть скромный, чуточку мещанский быт своего нового приятеля. Но мебель была удобной, простой, в комнатах стояло только то, что необходимо, и везде, где можно, размещались книги, свернутые в трубочку холсты, фигурки из гипса. На стенах висели превосходные сибирские пейзажи, портреты.
Он был настоящий художник, Сергей Ступаков, по духу, по отношению к жизни, по одержимости. Так и лилась через край его энергия, неистовость какая-то неуемная, безудержное желание все знать, везде успеть, желание помочь нуждающимся, не всем, конечно, а тем, кому остро не хватает сочувствия, сострадания, добра, любви. И потому горд был Павел этой дружбой, дружбой с замечательным человеком. Он захлебывался от радости от того, что вот наконец он испытал то, о чем так часто говорят, пишут в книгах, показывают в кино, но далеко не всякому удается самому познать это — мужскую дружбу.
И еще одно его радовало — очередное и самое весомое подтверждение его мыслей о том, что он, Павел Мохов, может понравиться, прийтись по душе только хорошему, умному человеку, что только такой человек может понять, полюбить его. А если относится к нему кто-либо с предубеждением, враждебностью, значит, недобрый, плохой это человек, хотя, может быть, и выглядит внешне достойным, всеми любимым и всех любящим. С червоточинкой, значит, он, с крохотной, микроскопической, но мешает она ему быть искренним до конца, добрым без остатка, любящим без оглядки, да и вообще мешает, и все тут. И таких большинство, с червоточинкой этой самой, считал Павел. Почему так, он объяснить пока не мог, то ли от дефицита ласки и нежности в далеком детстве, то ли от дефицита уважения окружающих (ведь именно в этих случаях человек восполняет недостаток любви и уважения людского любовью и уважением к самому себе), то ли еще от чего-то, но таких людей действительно большинство, это он выяснил для себя определенно. Потому-то и встреча со Ступаковым была для него праздником. Казалось бы, на работе, в городе Павла уважали и к мнению его прислушивались, а иные даже в друзья набивались. Но чувствовал он, мешает что-то ему с этими людьми сойтись, неискренни, непроникновенны они, хотя и улыбаются душевно, и в мелочах угодить стараются, и все такое прочее. (Но иной раз задумывался: «Может быть, во мне дело, может, во мне тоже люди что-то не совсем им приятное чувствуют?» — но потом отбрасывал эту мысль как нелепую и фантастическую.) А вот Ступакова Павел принял разом, сердцем принял, умом, понял, ощутил вмиг, как только увидел, что нет в нем червоточинки, отсутствует она напрочь…
Подходя к дому, Мохов подумал: «Почему я раньше к нему не пришел? Может быть, все по-другому бы было».
Огромная овчарка Райт, гремя посверкивающей никелированной цепью, поднялась навстречу. Она узнала Мохова еще издалека и теперь, прижав острые ушки к затылку, подпрыгивая, спешила к другу. Мохов погладил тяжелую собачью голову, наклонился и пристально посмотрел в печальные благодарные глаза, хотя знал, что в упор смотреть не рекомендуется. Однако Райт, в пику специалистам-ученым, отнесся к этому взгляду совсем по-человечески, прижался к моховскому колену и радостно взвизгнул.
— Хозяин-то дома? — спросил Мохов ласково.
Собака встрепенулась, гавкнула негромко, повела головой в сторону калитки, опять гавкнула.
— Ушел? Умная собака, — похвалил Мохов. — И куда же? — Он невесело усмехнулся. — По-видимому, я двинул с ума. На полном серьезе допрашиваю овчарку.
Мохов ступил на крыльцо, подергал дверь, перевернул половичок, нисколько не надеясь найти там ключ. Перевернул просто так, машинально. Безнадежно вздохнул, огляделся, затем сел на ступеньку, вынул сигарету, закурил, глубоко втянув первый терпкий клубок дыма.
Это скверно, что Сергея нет дома, совсем скверно. Осторожно подошел пес, плюхнул морду Мохову на колени. А может быть, и не так уж плохо, что Сергея нет? Ну и рассказал бы Сереге он обо всем, а принесло ли бы ему это облегчение? Это верующим легко, исповедался в грехах, и баста, не болит уже больше душа о них, можно другие совершать. А получится ли у него так? Вряд ли. Значит, не стоит Сережке каяться, наизнанку себя выворачивать. Легче не станет от этого. Но можно тогда просто так у него посидеть, помолчать. А он, Сергей, умел молчать, и никто из них двоих от такого молчания неловкости не испытывал. Это, наверное, и есть настоящая мужская дружба, когда можно вот так, без слов, сидеть рядом и только сердцем ощущать искреннее сочувствие близкого тебе человека. Нет, конечно, было бы здорово, если бы Сергей сейчас вернулся. Интересно все же, куда он направился? Мохов щелчком отбросил подальше докуренную сигарету, энергично поднялся со ступенек, они коротко чмокнули под ногами, а Райт отпрянул обиженно. А может, Сергей еще с работы не приходил? Хотя нет, рабочий день у него заканчивается рано, в половине четвертого, тогда задержался где-нибудь, решил кружечку-другую пивка перехватить. А раз так, то велосипед его в сарае должен отсутствовать. Тяжелая дверь низкого крепкого сарая подалась легко, остро пахнуло свежими еловыми досками, сыростью. На отполированном крупном верстаке ни сориночки, короткие гладкие доски сложены в аккуратные штабеля до самого потолка. А вот и велосипед, чистенький, ухоженный, сверкающий никелем, притулился возле штабеля. Значит, приехал с работы и двинул пешком куда-то. Мохов вернулся к крыльцу, наклонился, осмотрел до асфальтовой крепости утрамбованную вокруг него землю. Да, здесь, конечно, следов не отыщешь. Он медленно, не отрывая глаз от земли, побрел к калитке. Ага, вот, кажется, отпечаток его ботинка, характерный, ребристый. Сергей любил эти тупоносые на толстой подошве туфли, он их, как правило, «на выход» надевал. Видимо, в гости к кому-то пошел.
А вон еще один отпечаток. Мохов потрогал след рукой. Свежий, следовательно, недавно Сергей со двора выходил. За калиткой он обнаружил еще два следа, а потом начиналась трава, так что искать дальше было бесполезно. Райт, настороженный, сидел неподалеку, недоуменно наблюдал за Моховым. Блестящая длинная цепь рассыпчато позванивала, когда овчарка изредка трясла головой. Мохов опустился перед собакой на корточки, погладил ее голову и неожиданно спросил:
— А может, ты, собачка, найдешь его, а? Ты же умница, все понимаешь…
Райт визгнул и мигом вскочил на ноги. Мохов взялся уже было за ошейник, чтобы разомкнуть карабин, и вдруг совершенно отчетливо представил, как забавно и глупо он будет выглядеть, когда запыхавшийся, решительный, с ощерившимся огромным псом на поводке незваным гостем ворвется в чей-нибудь тихий, уютный дом, где его друг вместе с хозяевами чинно сидит за столом и распивает чай. Плечи его затряслись, он засмеялся, сначала тихонько, потом громче, раскатистей. Хохот душил его, он давился им, масленистые слезинки выкатывались из уголков глаз и скоро бежали по щекам. Мохов безвольно рухнул на колени, постоял немного, сотрясаясь от смеха всем телом, а затем, обхватив руками живот, повалился на землю. Шершавый горячий собачий язык влажно прошелся по его лицу, потом еще и еще, а потом пес заскулил, жалобно и, как показалось Мохову, сочувственно. И неудержимое желание смеяться вдруг пропало разом, он грубо оттолкнул собачью морду: покачиваясь, поднялся, крепко сжал голову руками и выкрикнул, задыхаясь теперь уже не от смеха, а от негодования:
— Пошел вон! Я не нуждаюсь в жалости, даже в твоей собачьей жалости, понял?!
Райт испуганно отбежал на несколько метров в сторону, опустил голову и исподлобья уставился на Мохова. А тот вздохнул несколько раз, смахнул со лба волосы и шагнул к калитке. Бесшумно закрыв за собой легкую аккуратную дверку, прислонился к ней спиной, оперся расслабленно, вобрал голову в плечи, невидяще уставился в землю под ногами.
Теперь не хотелось одиночества, тишины. Почерневший в сумерках, всего какие-то часы назад такой ласковый и приветливый, лес казался угрюмым, враждебным, злым. Прихватило внезапной тоской под ложечкой, и все вмиг опостылело, все-все: и дом, и жена, и друзья, и работа, и вообще жизнь, и сам он себе опостылел, противен стал. И в завтрашнем дне уже не было никакой надежды. Этот день, показалось ему, будет таким же серым и нерадостным, как и предыдущие, как и те, что будут потом до самой его смерти. Теперь тянуло к людям. В людях — успокоение. Когда смотришь на них, суетящихся, озабоченных, смеющихся, ругающихся, исподволь ощущаешь, что продолжается жизнь и, значит, есть в ней какой-то смысл, удовольствие и надежда. Эта мысль неожиданно выплыла у него откуда-то из второго слоя сознания. Он еще не разобрался в ней, не оценил ее. Только нутром чуял, что сейчас надо к людям, просто смотреть на них, и все.