Фридрих Глаузер - Современный швейцарский детектив
— И сегодня опять второе сентября, — сказал Штудер. — Пять плюс три, итого восемь, да еще год под стражей во время следствия, все вместе составляет ровно девять лет. Девять лет он находился в неволе.
Штудер сидел, подавшись вперед, опираясь локтями на колени. Так ему удобнее было взглянуть Ладунеру снизу в лицо; Штудер был поражен: маска слетела. Напротив него в кресле сидел моложавый мужчина с мягким овалом подбородка, голос больше не отдавал приказов: «Батальон!.. Слушай мою команду!» Не напоминал деланную интонацию при обращении «дитя мое». Лицо обмякло, губы расслабились, голос потеплел.
Еще более разительная перемена наступила в тот момент, когда открылась дверь и вошел Хашперли пожелать спокойной ночи. Он и Штудеру протянул ручонку.
Затем в комнате опять повисла тишина, колечки дыма заползали под пергаментный абажур и выходили наружу, поднимаясь, как из трубы, синим чадом под потолок.
Ладунер сказал:
— Сначала Питерлен выполнял в тюрьме столярные работы, он сидел в камере и делал гробы. Не думайте, что я сочиняю, я могу вам показать документы из его дела. Просидев целый год совершенно один на один со своими гробами, он был допущен пришивать пуговицы к шинелям и обметывать петли. Еще два года. А потом… — Ладунер порылся в папках, нашел листок и прочитал тем же мягким голосом: — «Тюремный рапорт. Номер 76, заключенный Питерлен. Заметные изменения в поведении: рабочие операции, выполняемые раньше безупречно, производит теперь вдруг неожиданно очень небрежно и без пользы, например петли на шинелях вместо левой стороны делает на правой. Обработка деталей одежды выполнена не по лицевой, а по изнаночной стороне, хотя спутать их невозможно. На предъявленные к нему претензии ответил, что исправится, но продолжает работать в том же духе. Вечером устроил себе ложе под рабочим столом и проспал там всю ночь…»
Шелест бумаги. Ладунер прикурил новую сигарету от огарка только что выкуренной, встал, прошел к окну, посмотрел в ночь, душной, спертой тяжестью придавившую землю.
— Он ушел в себя, начал делать петли не с той стороны… Через три года — это уже второй раз второе сентября… Я не сентиментален, Штудер, поверьте мне, но Пьер Питерлен — это… это… вот именно, это не рядовой случай, а показательный больной. Объект, достойный изучения. — И доктор Ладунер попытался улыбнуться, но у него ничего не вышло.
Штудер слушал и слушал. Дело пациента Питерлена заинтересовало его, а если уж начистоту — не столько дело, сколько тон, каким оно излагалось.
— Как долго вы тянете эту лямку, Штудер? Двадцать лет? Да? Ну что ж, скоро вам светит пенсия… И за эти двадцать лет вам довелось прочесть немало дел. Ведь так? Написать несчетное количество рапортов. Так? Сейчас вы очень удивитесь, Штудер, хотя я знаю, вы и так все время удивляетесь, почему я столь откровенен с вами, почему именно вас пригласил к себе… Признайтесь, вам это показалось довольно странным. Но я проследил ваш путь, мне рассказали о том бое, который вы дали полковнику Каплауну, а потом я прочитал пять ваших рапортов, все они были по одному и тому же делу. Что это было за дело, в данном случае неважно. Но рапорты обратили на себя мое внимание — их тон был совсем иным, чем у ваших коллег. В общие места казенного языка вплеталось нечто необычное. Слова звучали так, будто вы все время пытаетесь понять, разобраться, а поняв, стараетесь донести то, что поняли, до читающего. Я ясно выражаюсь? Поэтому я и рассказываю вам про Пьера Питерлена, потому что он для меня — объект, заслуживающий пристального внимания, и я уверен, что вы не поднимете меня за это на смех. Раньше, боже мой, раньше меня можно было высмеять, было за что, и мой старик шеф проделывал это весьма основательно, особенно тогда, за первую экспертизу. Он был прав. Я, видите ли, вообразил, что господам охранителям правопорядка можно что–то объяснить, тогда как они принимают в расчет только следующее… — Ладунер вынул из папки лист и прочел: — «Тем самым согласно статье 130 УК обвиняемый признан виновным в убийстве, так как умышленно совершил неправомерное действие и с заранее обдуманным намерением второго сентября тысяча девятьсот двадцать третьего года в своей квартире в Вюльфлингене убил ребенка, рожденного живым его женой Кларой Питерлен: накрыл лицо ребенка сразу после его появления на свет полотенцем, прижал его ладонью и придушил ребенка руками, в результате чего тот задохнулся…»
Листок порхнул на пол, Штудер поднял его, положил на стол. Ладунер вышел из комнаты, поговорил за дверью тихонько со своей женой, вернулся, остановился на пороге открытой комнаты.
— Красного или белого?
— Белого! — бросил Штудер, не поднимая головы и чувствуя, что это прозвучало не очень вежливо, но по–другому он сейчас не мог.
— Вы хорошо спите, Штудер? — спросил Ладунер, наполняя бокалы. Он чокнулся с вахмистром, пребывая в рассеянности, и, не дожидаясь ответа, заходил взад и вперед — от письменного стола до другого угла комнаты, где стоял книжный шкаф. — Его жена была кельнершей, подавальщицей в зале, как здесь говорят. В Зитене. Питерлен работал тогда кондуктором на канатке. Они были знакомы уже четыре года. Потом решили пожениться. Но Питерлен потерял работу. Однажды он заболел гриппом. Почувствовав себя несколько лучше, он пошел со своей невестой на танцы, там его увидели с работы и заложили его, он был уволен. Его не очень любили на работе, упрекали в гордыне. Он уехал в один из промышленных городов в Восточной Швейцарии и работал там разнорабочим на машиностроительном заводе. За четыре недели до рождения ребенка они поженились… У меня двое детей, Штудер. Питерлен не хотел ребенка. Заявлял об этом прямо и открыто. Он сказал об этом прокурору, он говорил об этом и мне. «Умышленно и с заранее обдуманным намерением»… Недурно звучит, а? Не находите? Тысяча девятьсот двадцать третий год… Пять лет спустя после окончания войны… Сколько людей погибло на войне. Вы знаете сколько? Около десяти миллионов. Так? И вот Питерлен не хочет производить на свет ребенка… Не по идейным соображениям, хотя он всего начитался… Чтение делает человека гордым, Штудер, и Питерлен был таким. Так утверждали его коллеги по работе и его начальство. Его коллеги в лучшем случае листали иллюстрированные журнальчики, даже детективов в руки не брали, предпочитали игру в ясс, а Питерлен читал Шопенгауэра и Ницше, задумывался о судьбах мира и человечества. В свободные часы он рисовал. Он учил английский, по–французски он и так мог изъясняться… Ею отец — уроженец Биля, потом пас и доил коров в Альпах, своей матери он никогда не знал, она умерла родами… Питерлен не хотел ребенка, потому что был разнорабочим и мало зарабатывал. Он снял отдельную комнату с кухней в деревне Вюльфлинген, жилье там было дешевле, чем в городе. Разнорабочий Питерлен зарабатывал восемьдесят раппенов в час. Вы можете мне возразить: у нас в стране столько–то разнорабочих, зарабатывающих ничуть не больше и имеющих, однако, жену и детей… Вы можете мне сказать, что в соседних странах люди живут в еще более трудных условиях, поскольку у нас есть службы социального обеспечения, благотворительные общества, консультационные пункты по вопросам семьи и брака, лечебницы для алкоголиков, и церковные приюты, и психиатрические больницы, и интернаты для психохроников, и богадельни, и денежная помощь семьям алкоголиков, и сиротские дома… Мы очень гуманны. У нас есть даже залы для заседания суда присяжных, и неподкупные прокуроры, и Федеральный суд, и даже Лига Наций заседает у нас, дорогой Штудер… Мы очень прогрессивная страна. Так почему же тогда разнорабочий Питерлен так не хотел ребенка? Ответ очень прост: да потому, что он психически ненормальный. Но это только легко сказать. А в заключении я написал… — Ладунер опять взял листок бумаги и прочитал: — «Его поступок соответствует мотивации поведения, свойственного характерам аномального типа. Уже в течение нескольких месяцев он находился под влиянием сильного душевного возбуждения, приведшего в конце концов в определенный момент к психическому срыву, толкнувшему его на совершение преступления. Его ни в коей мере нельзя охарактеризовать как преступную натуру. В гораздо большей степени речь в данном случае может идти о ярко выраженной форме врожденных отклонений от норм в характере, например о шизоидной психопатии. Не будет ничего удивительного, если позднее у него разовьется и само душевное заболевание, а именно шизофрения…»
— Шизофрения… — пробормотал Штудер. — Что это такое?
Он говорил невнятно, потому что сидел, зарывшись подбородком в ладони, и пальцы закрывали ему рот.
— Собственно, это означает расщепление, — сказал Ладунер. — Как в геологии. Перед вами гора, она кажется вам спокойной, монолитной, она возвышается над равниной, дышит, над ней роятся облака, а в них набирает силу дождь, ее склоны покрываются травой, тянутся к солнцу деревья. И вдруг землетрясение. Прошла трещина, зияет пропасть, гору расщепило, и она распалась на две части и не кажется больше спокойной и монолитной, она производит ужасающее впечатление — видно ее нутро, да–да, ее внутренности вывернулись наружу… Теперь представьте себе подобную катастрофу в психике… И как геолог с определенностью может назвать причины, приведшие к расколу горы, так и мы с определенностью говорим о психических механизмах, приведших к расщеплению психики. Но мы осторожны, дорогой Штудер, и когда я говорю «мы», то имею в виду нескольких человек в нашей гильдии, не считающих, что загадку человеческой психики можно решить с помощью греко–латинских языковых мезальянсов. Гора! Штудер, представьте себе гору! И ее нутро, вдруг ставшее видимым… Я отведу вас завтра в «Б». Там вы кое–что поймете. Среди прочего и ту странную робость, которая охватывает многих людей, и здоровых тоже, как только они сталкиваются носом к носу с душевнобольными. Один из психиатров как–то сказал, это происходит оттого, что тут напрямую общаешься с бессознательным, находишься как бы у него в гостях. Бессознательное… Вы опять будете спрашивать меня, что такое бессознательное. Это совокупность всего того, чему мы не даем выйти на поверхность, что как можно быстрее задвигаем назад, как только оно сделает попытку высунуть лишь кончик носа… Покажите мне хотя бы одного–единственного человека, который никогда в своей жизни — будучи ребенком или во взрослом состоянии — не совершил, пусть даже только мысленно, убийства, кто никогда никого не убивал во сне… Вы не найдете ни одного. И если бы не это, вы думаете, так легко было бы погнать людей на войну? Приведите ко мне любого добряка отца или самую заботливую мать, и, если они честные люди, они оба сознаются, что не раз и не два, а даже частенько думали порой: «Насколько нам было бы легче без детей!» Но каким путем они могли бы избавиться от своего уже имеющегося ребенка? Получается, им пришлось бы убить его? Вы отец, Штудер… Честно, положа руку на сердце: разве не испытывали вы раньше ощущения, что ваш ребенок — обуза для вас, ограничивающая вашу свободу? Ну?