Виль Липатов - Лосиная кость
– Ах, Митрий, Митрий! – укоризненно пробормотал Анискин.
Развернув лошадей, Дмитрий Пальцев остановился, соскочил на землю, в суете и волнении придавил ногами вожжи, быстро вынул из кармана длинный кисет. Еще больше суетясь руками и телом, он начал скручивать самокрутку, поглядывая на лошадей, на кошанину, на Анискина. Анискин неслышно вздохнул: «Ну, беда! Это он потому злится, что другие работают!» Участковый все покручивал на пузе пальцами, но был уже напряжен и серьезен, посверкивали в серых глазах больные искорки. «Ну, беда!» – еще раз вздохнул он.
– Здоров, Митрий! – негромко сказал Анискин, выходя из укрытия. – Перекуриваешь?
От неожиданности Дмитрий Пальцев отступил на шаг, но ногу с вожжей не снял.
– Экий ты пугливый! – улыбнулся Анискин.
– Ой, да Федор Иванович, – запел Дмитрий Пальцев, прижимая кисет к груди, – ой, да что ты говоришь, тут каждый испугается, если вышел ты из тихости, да ежели ничего не ждал, да ежели о чем задумался… – Напевая, Дмитрий Пальцев суетился и нервничал, а Анискин стоял тихо и смотрел на него. – Ой, да Федор Иванович, ой, да что ты такое говоришь.
Стекала с лица Дмитрия Пальцева бледная унылость и хворь, глядели на мир из вырубленных худобой глазниц иконные глаза, такие ласковые и искренние, что подирал по спине холодок. Но и это было не чудо, так как диво-дивное начиналось ниже: немощную голову, ребячью тонкую шею подпирал могучий торс борца, неохватные ширились плечи, выпирала из-под рубахи могучая грудь, стояли тумбами короткие ноги, а на голых руках сами по себе, неизвестно для чего, вспыхивали и гасли блестящие от пота мускулы.
– Ой, да Федор Иванович, – запел Дмитрии Пальцев.
– Ну-кась, Митрий! – сказал Анискин. – Потешь меня. Давно не видел… Подойди к лошадям-то!
– Ой, да зачем это, Федор Иванович, да что ты такое придумал…
Дмитрий Пальцев вдруг перестал нервничать и вихляться, тая в углах губ усмешку, сложил руки на груди; смотрели искренне и нежно иконные глаза, стекала из них девичья нежность.
– Ладно, потешу я тебя, Анискин! – с придыханием сказал Пальцев. – Теперь самый раз тебя потешить…
Нежно улыбаясь, тихий, спокойный Дмитрий Пальцев подошел к лошадям, остановившись в двух метрах от них, проговорил:
– Вот подошел, вот стою…
Обнажив лиловые белки, храпя, лошади пятились; нервная волна, похожая на завивающийся жгут, пробежала по спине каурой кобылы, и присела на задних ногах кобыла! Мелкой дрожью дрожал пегий мерин, тоже замедленно оседая на задние ноги.
– Хватит, хватит! – передохнув, сказал Анискин. – Отойди от лошадей к ядрене-фене, Митрий. Ну!
– Ладно, отойдем…
Анискин снова спрятался в тень березы, поглядел на желтое, зеленое и голубое, увидел просторность пшеничных полей, неба и тальников, убегающих к Оби.
– А я ведь знаю, Митрий, – сказал он, – почему ты травинки на сумку с продуктами кладешь.
– Ой, да что ты говоришь, да какие травинки, да что ты такое придумал!…
– Ну, помолчи, помолчи! – строго ответил Анискин. – Ты не опасайся, Митрий, я твою сумку с продуктами не трогал и в дом не вошел без понятых. Только тебе знать надо, что Полкан кость-то принес…
– Ой, да какую кость, да какой такой Полкан?…
– Помолчи, помолчи…
Анискин снял руки с пуза, вышел из тени березы и приблизился к Пальцеву – заглянул ему в лицо, в иконные глаза, длинно усмехнулся.
– Лосину кость Полкан принес. Ну, теперь ты, Митрий, коси, а я полегонечку-потихонечку в деревню пойду. Мне надо поллитру купить, так как я к тебе сегодня в гости приду – свеженину есть!
– Ой, да Федор Иванович, ой, да что ты говоришь!…
– Ну ладно, ладно!
Похлопав слоновьей ладонью Пальцева по плечу, Анискин пошел по кошенине, но шагов через пять остановился.
– Еще вот что, Митрий, – громко сказал он. – Я сначала-то испугался: думал не ты, а кто другой лося завалил! Ты ведь нынче первый раз в колхозе старательно работаешь. Надо быть, тебе трудодень большой нравится. Вот и думаю: вдруг ты от злых дел отошел!… Ну, теперь я спокойный! Нет в деревне другого человека, окромя тебя, что мог бы молодого лося срезать. Большая у меня легкость на сердце от этого.
Taken: , 13
И опять сидел на лавочке Анискин, и опять сбоку лежала лосиная кость, завернутая в газету. Он сидел и смотрел на женщину, что торопливо шла пыльной дорогой. Женщина размахивала руками, спотыкаясь в тяжелой пыли, выбиралась на твердую дорогу, снова бежала. В торопливости она не заметила Анискина, и он громоздко поднялся, пошел навстречу.
– Здорово бывали, тетка Аграфена! – сказал Анискин. – Страсть, как ты быстро бежишь.
Наткнувшись на Анискина, Аграфена вильнула, чтобы обойти, но он преградил дорогу.
– Я так и думал, что Митрий тебя пошлет! – медленно сказал он. – Ты бы не лезла в наше дело, Аграфена, – все равно на трудодни жить!
– Пусти, окаянный!
Тяжело, ненавистно смотрели на Анискина выцветающие глаза Аграфены, застарелая вражда жила в них. Анискин заглянул ей в лицо, тоскливо вздохнул.
– Я ведь за тобой в дом пойду, так что не ловчись чугун с загнетки сымать… – Он вдруг просительно улыбнулся. – Давай лучше посидим на лавочке.
Пошатываясь, как пьяная, стягивая за углы платок, Аграфена пошла к лавочке, хрипло дыша, упала на нее и зашлась в длинном кашле; хрипела она так, словно легкие были дырявые, маленькое, высохшее тело по-припадочному билось, ноги ударялись о землю, прямые, как палки.
– Это ведь надо же! – пробормотал Анискин. – Это ведь чего делается!
Он осторожно сел на лавочку, дожидаясь, пока Аграфена прокашляется, опустил голову. С Анискина медленно, как чулок с ноги, сходили милицейская строгость и прямота, мягчели большие губы, деревенская простоватость гасила глаза. И старел Анискин: разлеглись возле губ морщинки, обвисли щеки, уныло спустилась на ухо седая прядь волос.
– Ц-ц-ц-ц! – поцыкал он.
Кашель утишивался. Аграфена вздрогнула, как на морозе, повела плечами, выпрямилась; быстро и болезненно вернулся на щеки румянец, Анискин тяжело вздохнул.
– Я долго не проживу, Груня! – сказал он. – При моей толщине люди сгинают рано… Доктор говорит, если я лечение не пройду, – каюк!
– Ты бы хоть сегодня подох, я бы не ойкнула! Я бы богу свечку поставила.
Анискин не шелохнулся, не изменился – в прежней доброте и простоте смотрел на Аграфену, помигивая белесыми ресницами.
– Эх, мать честна! – пробормотал он. – Что про бабу говорить, если лошади боятся…
Прошлое, прошлое бродило перед глазами… Красная косынка была, и над ней прозрачный серп месяца; сизая Обь была в сполохах солнца, тайный, сужающий горло шарк платья был и гулкий, как пустота, выстрел; глядел в глаза зрачок нагана; поведя плечами, пела цыганка, и взлизывались к сытому небу зыбкие языки костра… Эх, было, все было!
– Гранька, Гранька! – обливаясь тоской, сказал Анискин. – Чего ты за Митрия пошла, если тебя Гришка Кустов в тальниках распял?…
– Гад! – сказала Аграфена, быстро глянув на Анискина. – Паразит! – Потом она сжалась, втянула голову в плечи. – Не гляди, не гляди! – шелестящим шепотом попросила Аграфена. – Не гляди, ворог!
Бабьим чутьем проникла она в самую середочку Анискина, в звериную его тоску, в длинные думы о смерти, в бессонные ночи, когда лают собаки и над застывшей рекой висит первобытный, холодный, как лезвие секиры палача, месяц; поняла Аграфена, как сжимается под звездчатым шрамом на коже большое и усталое сердце Анискина.
– Гад! Гад! Гад! – таким тоном, словно осеняла себя крестным знамением, повторила Аграфена и отодвинулась от Анискина. – Гад! Гад!
Аграфена сидела маленькая и худая, глядела в землю цыганскими черными глазами. Каменным, серым казалось ее продубленное ветрами лицо, стыл в одиночестве горбоватый по-нездешнему нос, зыбился восточный рисунок бровей. Она не шевелилась, но повалился медленно с плеч и упал на землю платок.
– Почему я за Митрия пошла? – переспросила Аграфена. – Почему я за него пошла?…
Подняв голову, она посмотрела в даль дальнюю, за излучину Оби и синие кедрачи; на прозрачный месяц, который третий день выходил на небо при солнце, блеклый, как подтаявшая льдинка.
– А вот почему пошла я за Митрия! – хрипло сказала она. – Лучше его мужика на свете нет! Да будь Митрий еще пуще гад, я за одну ночь с ним жизнь отдам.
Аграфена легко поднялась с лавочки, цыганисто повела плечом, усмехнулась спекшимися от жары губами.
– Ты этого, Анискин, не поймешь, не дадено тебе!
И опять не шелохнулся, не изменился Анискин. Посмотрел туда же, куда глядела Аграфена, – на синюю пропасть и снеговые облака в ней, – посмотрел и подумал: «Ну, разве что можно понять в жизни? Ничего не поймешь в ней, в этой жизни!»
– Оно, может, и не дадено, но в ум беру, – негромко сказал он. – Я к тебе, Граня, всегда уважение имел… Однако я за тобой в дом пойду. Мне закон сполнять надо. За лося я с Митрия на полную катушку спрошу. Ты сердца на меня не держи, Граня, если все начнут лосей бить, пропала тайга!